Купить диплом можно на http://i-diploma.com 
Скачать текст произведения

Б. Башилов. Пушкин и масонство

Страница: 1 2 3 4 5

БОРИС БАШИЛОВ

ПУШКИН И МАСОНСТВО

V. ПУШКИН, КАК ВОССТАНОВИТЕЛЬ ТРАДИЦИОННОГО РУССКОГО МИРОВОЗЗРЕНИЯ

I

Ко времени восстания декабристов Пушкин духовно окончательно порвал с масонами и с их духовными отпрысками. Уход Пушкина от масонов, и отказ его от участия в работе тайных обществ — является важнейшим этапом в духовном развитии русского образованного общества после революции Петра I. Повернувшись спиной к масонам и вольтерьянцам, Пушкин повернулся лицом к духовным истокам русской национальной культуры. Дадим по этому вопросу слово представителю Ордена Г. Федотову. “Выражаясь очен‡ грубо, — пишет он, — Пушкин из революционера (?) становится консерватором: 14 декабря 1825 года, столь же грубо можно считать главной политической вехой на его пути” (“Новый Град”, стр. 245).

“Я как-то изъявил свое удивление Пушкину, — пишет Соболевский, — что он устранился от масонства, в которое он был принят, и что он же не принадлежал ни к какому другому тайному обществу”.

Пушкин на это ответил Соболевскому следующее: “Разве ты не знаешь, что филантропическое и гуманитарное общество, даже и самое масонство, получило от Адама Вейсгаупта направление подозрительное и враждебноез существующим государственным порядкам. Как же мне было приставать к ним” (“Русский архив”. 1870 г. Стр. 1315-16).

Этот характерный ответ Пушкина разоблачает ложь декабристов о том, что Пушкин будто бы добивался вступить в тайные общества декабристов, но они дескать не доверяли ему, и его не приняли. Вот то, что, ПушкинТ из вольтерьянца и масона, стал национальным мыслителем и консерватором, и не могли никогда простить Пушкину историки и критики, выполнявшие идейные заказы Ордена.

“Пушкин, — указывает В. Иванов в своем исследовании “А. С. Пушкин и масонство”, — не с революцией, а против революции, он не с масонами, а против масонов — врагов Православия и Церкви, Монархии и Русско› Народности. Пушкин в своих произведениях православный христианин, и верный сын Церкви, монархист и националист. Его произведения — открытое и сокрушающее обличение масонства. Пушкин отчетливо понял, что значит революция. Он чутким сердцем почувствовал и живым умом осознал, что путь революции самый ужасный и наименее надежный путь для усовершенствования жизни”.

Князь П. Вяземский, один из ближайших друзей Пушкина, лучше других знавший политическое мировоззрение Пушкина и декабристов, писал в критической статье о поэме Пушкина “Цыгане”:

“Натура Пушкина была более открыта к сочувствиям, нежели к отвращениям. В нем было более любви, нежели негодования; более благоразумной терпимости и здравой оценки действительности и необходимости, нежелЃ своевольного враждебного увлечения. На политическом поприще, если оно открылось бы пред ним, он без сомнения был бы либеральным консерватором, а не разрушающим либералом. Так называемая либеральная молодая пора поэзии его не может служить опровержением слов моих. Во-первых, эта пора сливается с порою либерализма, который, как поветрие, охватил многих из тогдашней молодежи. Нервное впечатлительное создание, каким обыкновенно родится поэт, еще более, еще скорее, чем другие, бывает подвержено действию поветрия. Многие из тогдашних так называемых либеральных стихов его были более отголоском того времени, нежели отголоском, исповедью внутренних чувств и убеждений его. Он часто был Эолова арфа либерализма на пиршествах молодежи, и отзывался теми веяниями, теми голосами, которые налетали на него. Не менее того, он был искренен, но не был сектатором в убеждениях или предубеждения– своих, а тем более не был сектатором чужих предубеждений. Он любил чистую свободу, как любить ее должно, как не может не любить ее каждое молодое сердце, каждая благо-рожденная душа. Но из этого не следует, чтобы каждый свободолюбивый, человек был непременно и готовым революционером”.

“Политические сектаторы двадцатых годов <4> очень это чувствовали и применили такое чувство и понятие к Пушкину. Многие из них были приятелями его, но они не находили в нем готового соумышленника и, к счастью его самого и России, они оставили его в покое, оставили в стороне. Этому соображению и расчету их можно скорее приписать спасение Пушкина от крушения 25-го года, нежели желанию, как многие думают, сберечь дарование его и будущую литературную славу России. Рылеев и Александр Бестужев, вероятно, признавали себя такими же вкладчиками в сокровищницу будущей русской литературы, как и Пушкина, но это не помешало им самонадеянно поставить всю эту литератур¤ на одну карту, на карту политическую: быть или не быть”.

Все своеобразие политического мировоззрения Пушкина очень верно характеризует С. Франк в своей работе “Пушкин, как политический мыслитель”. “По общему своему характеру, политическое мировоззрение Пушкин› есть консерватизм, сочетавшийся, однако, с напряженным требованием свободного культурного развития, обеспеченного правопорядка и независимости, — т. е. в этом смысле проникнутый либеральными началами.

Консерватизм Пушкина слагается из трех основных моментов: из убеждения, что историю творят и потому государством должны править не “все”, не средние люди или масса, а избранные, вожди, великие люди, и† тонкого чувства исторической традиции, как основы политической жизни, и наконец из забот о мирной непрерывности политического развития и из отвращения к насильственным переворотам... Пушкин непосредственно любил и ценил начало свободы. И в этом смысле он был либералом.

Но Пушкин также непосредственно ощущал, любил и ценил начала власти и его национально-русское воплощение, принципиально основанное на законе, принципиально стоящее над сословиями, классами и, национальностями, укорененное в вековых преданиях, или традициях народN Государство Российское, в его исторической форме — свободно принятой народом наследственной монархии. И в этом смысле Пушкин был консерватором”.

“Главным мотивом Пушкинского “консерватизма” является борьба с уравнительным демократическим радикализмом, с “якобинством”. С поразительной проницательностью и независимостью суждения он усматривает ў вопреки всем партийным шаблонам и ходячим политическим воззрениям, сродство демократического радикализма с цезаристским абсолютизмом. Если в политической мысли XIX века (и, в общем, вплоть до нашего времени) господствовали два комплекса признаков: “монархия — сословное государство — деспотизм” и “демократия” — равенство — свобода”, которые противостояли (и противостоят) друг другу, как “правое” и “левое” миросозерцание, то Пушкин отвергает эту господствующую схему — по крайней мере, в отношении России — и заменяет ее совсем иной группировкой признаков. “Монархия — сословное государство — свобода — консерватизм” выступают у него, как единство, стоящее в резкой противоположности к комплексу “демократия — радикализм (“якобинство”) — цезаристский деспотизм”.

II

Про Пушкина можно сказать то же, что сказал Гейрих Гейне про Мишеля Шевалье, французского экономиста; что он “консерватор и в то же время прогрессист. Одною рукою он поддерживает старое здание для того† чтобы оно не рухнуло людям на голову, другою чертит план для нового, более обширного здания будущего”. Пушкин, хорошо знавший всемирную и русскую историю, был сторонником мысли хорошо выраженной одним английским государственным деятелем, что “народы управляются только — двумя способами — либо традицией, либо насилием”. Закон, гарантирующий человеку реально возможную в его время свободу, черпает свою силу в традиции. Законы любого государства опираются на национальные традиции.

Пушкин всегда невысоко ценил политическую свободу. В 1836 году он писал, например:

	Не дорого ценю я громкие права,
	От коих не одна кружится голова.
	Я не ропщу о том, что отказали боги
	Мне в сладкой участи оспаривать налоги
	Или мешать царям друг с другом воевать,
	И мало горЂ мне — свободна ли печать
	Морочить олухов, иль чуткая цензура
	В журнальных замыслах стесняет балагура:
	Все это, видите ль, слова, слова, слова...
	Иные, лучшие мне дороги права.
	Иная, лучшая потребна мне свобода...
	Зависеть от властей, зависеть от народа —
	Не все ли нам равно? Бог с ними!..
	Никому Отчета не давать; себе лишь самому
	Служить и угождать: для власти, для ливреи
	Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи.
	По прихоти своей скитаться здесь и там,
	Дивясь божественным природы красотам
	И пред созданьями искусств и вдохновенья
	Трепеща радостно в восторгах умиленья —
	Вот счастье, вот права!

Уже “...18-летний Пушкин учит нас, что закон выше государства, и что правители не должны пользоваться законодательной властью по своему произволу”. “Пушкин в юности был сторонником постепенного политическогЮ развития, — пишет известный юрист А. А. Гольденвейзер, — уже в первом “Послании к цензору” мы находим резкое в устах 23-летнего юноши признание: “Что нужно Лондону, то рано для Москвы”. Впоследствии он был убежден в необходимости для России монархического строя и даже оправдывал самодержавие русских царей, — не только потому, что он видел во власти русского царя гарантию того, что в России над всеми сословиями будет “простерт твердый щит” законности. Он был убежден, что в дворянско-крепостнической России только “самодержавной рукой” можно “смело сеять просвещение” и что только “по мании царя” может “пасть рабство”. А в освобождении крестьян и в просвещении народа Пушкин правильно видел две главные предпосылки для устроения правового строя”. (А. А. Гольденвейзер. В защиту права. Стр. 101).

Пушкин, как правильно замечает А. Гольденвейзер, “был в своем политическом мировоззрении величайшим реалистом”. “Именно за этот реализм, столь несвойственный русскому интеллигентскому мышлению С. Фран† и называет Пушкина “Совершенно оригинальным и, можно сказать, величайшим русским политическим мыслителем XIX века”.

Пушкин был далек от морального максимализма Достоевского и Толстого. Он знал, что мы живем на грешной земле, среди грешных людей. Пушкин учил любить свободу, право, не революцию, а постепенное, но упорное стремление к лучшему социальному строю.

VI. ВЗГЛЯД ПУШКИНА НА ИСТОРИЧЕСКОЕ ПРОШЛОЕ РОССИИ

Пушкин был не только умнейшим, но и образованнейшим человеком своего времени. Кроме Карамзина только Пушкин так глубоко и всесторонне знал прошлое русского народа. Работая над “Борисом Годуновым”, он глубокЮ изучил Смутное время, историю совершенного Петром I губительного переворота, эпоху Пугачевщины, То есть, Пушкин изучил три важнейших исторических эпохи определивших дальнейшие, судьбы Русского народа. Пушкин обладал неизмеримо более широким историческим кругозором, чем большинство его современников и поэтому он любил русское историческое прошлое гораздо сильнее большинства его современников. “Дикость, подлость и невежество, — писал он, — не уважать прошедшего, пресмыкаясь пред одним настоящим, а у нас иной потомок Рюрика более дорожит звездою двоюродного дядюшки, чем историей своего дома, т. е. историей отечества”.

	...Да ведают потомки православных,
	Земли родной минувшую судьбу,
	Своих царей великих поминают,
	За их труды, за славу, за добро,
	А за грехи, за темные деянья,
	Спасителя смиренно умоляют..©

Как правильно указывает И. С. Аксаков, во время открытия памятника Пушкину в Москве: “Любовь Пушкина к предкам давала и питала живое, здоровое историческое чувство. Ему было приятно иметь через них, так сказать, реальную связь с родною историей, состоять как бы в историческом свойстве и с Александром Невским, и с Иоаннами, и с Годуновым. Русская летопись уже не представлялась ему тем чем-то отрешенным, мертвою хартией, но как бы семейною хроникой”.

Один из образованнейших людей николаевской эпохи кн. П. Вяземский так оценивает Пушкина, как историка: “В Пушкине было верное понимание истории, свойство, которым одарены не все историки. Принадлежностями его ума были ясность, проницательность и трезвость.... Пушкин был одарен, так сказать, самоотвержением личности своей настолько, что мог отрешить себя от присущего и воссоздать минувшее, ужиться с ним, породниться с лицами, событиями нравами, порядками — давным-давно замененными новыми поколениями, новыми порядками, новым обществом и гражданским строем. Все это необходимые для историка качества, и Пушкин ими обладал в высшей мере”. Пушкин писал:

	...Два чувства дивно близки нам,
	В них обретает сердце пищу:
	Любовь к родному пепелищу,
	Любовь к отеческим гробам.
	На них основано от века
	По воле Бога самого
	Самостоянье человека,
	Залог величия его.
	Животворящие святыни.
	Земля была б без них мертва,
	Без них наш тесный мир — пустыня,
	Душа — алтарь без Божества.

“Уважение к минувшему, — утверждает Пушкин, — вот черта, отличающая образованность от дикости; кочующие племена не имеют ни истории, ни дворянства” (“Наброски статьи о русской истории”).

Во время Пушкина изучение русской истории и памятников древней русской письменности, только что начиналось и много Пушкин не мог знать. Но благодаря своему огромному уму, он тем не менее, ясно и вернҐ понимал, что ход исторического развития России был совершенно иной, чем историческое развитие Европы. Будучи еще совершенно юным, в своих “Исторических замечаниях”, написанных в 1822 г., он тем не менее верно указывает, что: “Греческое вероисповедание, отдельное от прочих, дает нам ОСОБЕННЫЙ НАЦИОНАЛЬНЫЙ ХАРАКТЕР. В России влияние духовенства столь же было благотворно, сколько пагубно в землях римско-католических: “...Мы были обязаны монахам нашей историей, следственно и просвещением”.

В статье “Отчуждение России от Европы” Пушкин высказывает следующее о результатах отделения Киевской Руси от Европы, с которой до нашествия татар она находилась в теснейших политических и культурных сношениях: “Долго Россия была совершенно отделена от судеб Европы. (Зачеркнуто: “Она совершила свое предназначение. С XI века, приняв христианстве из Византии, она не участвовала в умственной деятельности католического мира в эпоху Возрождения латинской Европы”). Ее широкие равнины поглотили силу монголов и остановили их разрушительное нашествие. Варвары, не осмелясь оставить у себя в тылу порабощенную Русь, возвратились в степи своего Востока. Христианское просвещение было спасено истерзанной и издыхающей Россией, а не Польшей, как еще недавно утверждали европейские журналы: но Европа, в отношении России, всегда была столь же невежественна, как и неблагодарна”.

“Гизо объясняет одно из событий христианской истории, — европейское просвещение. Он обретает его зародыш, описывает постепенное развитие и, отклоняя все отдаленное, случайное и постороннее, доводит до нас сквозь ряд темных и кровавых, тяжелых и расцветающих веков.

Вы поняли все достоинство французского историка, поймите ж и то, что Россия никогда ничего не имела общего с остальною Европою, что история ее требует другой мысли, другой формулы, чем мысли и формулы, выведенные Гизотом из истории христианского Запада”.

VII. ОТНОШЕНИЕ ПУШКИНА К САМОДЕРЖАВИЮ

“Изучение истории Смуты приводит его к одному убеждению, которое является позднее основным для его политического мировоззрения, — к убеждению, что монархия есть в народном сознании фундамент русской политическоN жизни”. (С. Франк).

Утверждая о том, что Пушкин в зрелом возрасте был монархистом можно сослаться на следующее свидетельство Гоголя:

Вот что писал Гоголь в своем письме к В. А. Жуковскому, помещенном под названием “О лиризме наших поэтов” в “Выбранных местах из переписки с друзьями”:

“...Как умно определял Пушкин значение полномощного монарха! И как он вообще был умен во всем, что ни говорил в последнее время своей жизни! “Зачем нужно, — говорил он, — чтобы один из нас стал выше всељ и даже выше самого закона? Затем, что закон — дерево; в законе слышит человек что-то жестокое и небратское. С одним буквально исполнением закона не далеко уйдешь; нарушить же, или исполнить его никто из нас не должен: для этого-то и нужна высшая милость, умягчающая закон, которая может явиться людям только в одной полномощной власти. Государство без полномощного монарха — автомат: много-много, если оно достигнет того, чего достигли Соединенные Штаты. А что такое Соединенные Штаты? Мертвечина. Человек в них выветрился до того, что и выеденного яйца не стоит. Государство без полномощного монарха то же, что оркестр без капельмейстера: как ни хороши будь все музыканты, но, если нет среди них ни одного такого, который бы движением палочки всему подавал знак, никуда не пойдет концерт. (А, кажется, он сам ничего не делает, не играет ни на каком инструменте, только слегка помахивает палочкой, да поглядывает на всех, и уже один взгляд его достаточен на то, чтобы умягчить, в том и другом месте, какой-нибудь шершавый звук, который испустил бы иной дурак-барабанщик или неуклюжий тулумбас). При нем и мастерская скрипка не смеет слишком разгуляться на счет других: блюдет он общий строй, всего оживитель, верховодец верховного согласия!” Как метко выражался Пушкин! Как понимал он значение великих истин!”

“Можно сказать, — замечает С. Франк, — что этот взгляд Пушкина на прогрессивную роль монархии в России есть некоторый уникум в истории русской политической мысли XIX века. Он не имеет ничего общего ни с официальным монархизмом самих правительственных кругов, ни с романтическим, априорно-философским монархизмом славянофилов, ни с монархизмом реакционного типа. Вера Пушкина в монархию основана на историческом размышлении и государственной мудрости и связана с любовью к свободе и культуре”.

“Его символ веры, — указывает известный пушкинист М. Л. Гофман, — заключался для него в трех словах — Бог, Родина, Царь. Последний должен быть самодержавным монархом, наделенным безграничной властью, больше отцом Родины, чем ее слугой (с Иоанна Грозного не существовало более убежденного воспевателя самодержавия, чем Николай I). (М. А. Гофман. Драма Пушкина. “Возрождение”. Тетрадь 62).

“...Прежде всего Пушкин в отношении русской политической жизни — убежденный монархист, как уже было указано выше. Этот монархизм Пушкина не есть просто преклонение перед незыблемым в тогдашнюю эпоху фактом, перед несокрушимой в то время мощью монархического начала (не говоря уже о том, что благородство, независимость и абсолютная правдивость Пушкина совершенно исключают подозрение о каких-либо лично-корыстолюбивых мотивах этого взгляда у Пушкина). Монархизм Пушкина есть глубокое внутреннее убеждение, основанное на историческом и политическом сознании необходимости и полезности монархии в России — свидетельство необычайной объективности поэта, сперва гонимого царским правительством, а потом всегда раздражаемого мелочной подозрительностью и враждебностью”.

“В отношении же России, Пушкин в зрелую эпоху никогда не был конституционалистом, а — хотя с существенными оговорками, о которых ниже — был, в общем скорее сторонником самодержавной монархии. В политическом мировоззрении Пушкина можно наметить лишь немногие общие принципы — в высшей степени оригинальные, не укладывающие в программу какой-либо партии XIX века”. (С. Франк, Пушкин, как политический мыслитель).

Пушкин прекрасно понимал то, что до сих пор не могут понять многие левые, что недостатки русской жизни объясняются отнюдь не наличием самодержавия. Что одна смена самодержавия ничего не даст, что чернь всегда будет худшим тираном, чем царь.

	Зависеть от царей, — зависеть от народа —
	Не все ли мне равно?..

VIII. ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ МИРОВОЗЗРЕНИЯ ПУШКИНА

Великий поэт понимал, что многие из его современников предъявляют русской действительности часто такие требования, какие не выдержит ни одно государство на свете. Коснувшись в 1832 году характера зарождавшегося русского либерализма, Пушкин пророчески заметил, что в России очень много людей “стоящих в оппозиции не к правительству, а к России”.

Пушкин, как позднее Гоголь, ясно сознавал, что добиваться улучшения жизни в России должно и нужно, но нельзя в жертву иллюзорным политическим мечтам и политическому фанатизму приносить Россию, созданну‹ жертвенным трудом многих поколений русских людей. Пушкин чувствовал свою кровную связь с национальным государством и самодержавием, создавшим это государство. Эта основная черта политического мировоззрения зрелого Пушкина всегда раздражала членов Ордена. В силу именно этой причины русская интеллигенция несколько раз переживала многолетние периоды отрицания Пушкина.

... “Борис Годунов” с его Пименом, это не что иное, как яркое отображение древней Святой Руси; от нее, от ее древних летописцев, от их мудрой простоты, “от их усердия, можно сказать, набожности, к власти Царя, данной от Бога”, он сам почерпнул эту инстинктивную народную любовь к русской Монархии и русским Государям. Его светлый, трезвый государственный смысл вместе с благородною правдивостью и честностьљ сердца, заставлявшими его добросовестно углубляться в изучение родной истории и современной ему иноземной политической жизни, постепенно превратили в нем это полусознательное чувство в сознательное твердое убеждение”. (Митрополит Анастасий. Пушкин в его отношении к религии и Православной Церкви).

“...Общим фундаментом политического мировоззрения Пушкина было национально-патриотическое умонастроение, оформленное как государственное сознание. Этим был обусловлен его прежде всего страстный постоянный интерес к внешне-политической судьбе России. В этом отношении Пушкин представляет в истории русской политической мысли совершенный уникум, среди независимых и оппозиционно настроенных русских писателей XIX века. Пушкин был одним из немногиљ людей, который оставался в этом смысле верен идеалам своей первой юности — идеалам поколения, в начале жизни пережившего патриотическое возбуждение 1812-15 годов. Большинство сверстников Пушкина к концу 20-х и в 30-х годах утратило это государственно-патриотическое сознание — отчасти в силу властвовавшего над русскими умами в течение всего XIX века инстинктивного ощущения непоколебимой государственной прочности России, отчасти по свойственному уже тогда русской интеллигенции сентиментальному космополитизму и государственному бессмыслию”, (С. Франк. Пушкин, как политический мыслитель).

В сороковых годах Печорин уже писал:

	Как сладостно отчизну ненавидеть
	И жадно ждать ее уничтоженья!
	И в разрушении отчизны видеть
	Всемирную денницу возрожденья.

IX. ОТНОШЕНИЕ ПУШКИНА К ДЕМОКРАТИИ

За два года до смерти (в 1835 году), в заметке “Об истории поэзии Шевырева”, то есть имея уже совершенно сложившееся законченное мировоззрение, Пушкин писал: “...Франция, средоточие Европы, представительницЮ жизни общественной, жизни — все вместе — эгоистической и народной. В ней науки и поэзии не цели, а средства. Народ властвует в ней отвратительною властию демократии”.

Так высказывался умнейший человек России о самой “блистательной” демократии в современной ему Европе. Это не случайное мимолетное мнение. Это обычная позиция, которую занимает зрелый Пушкин к демократическомј образу правления.

Если Пушкин очень невысокого мнения о французской демократии, то не лучшего мнения он и о демократическом образе правления, которое существует в Новом Свете, в Соединенных Штатах. В большой критической статье о мемуарах Джона Тренера, Пушкин пишет:

“...С некоторого времени Северо-Американские Штаты обращают на себя в Европе внимание людей наиболее мыслящих. Не политическое происшествие тому виною: Америка спокойно совершает свое поприще, доныне безопасная и цветущая, сильная миром, упроченным ей географическим ее положением, гордая своими учреждениями. Но несколько глубоких умов в недавнее время занялись исследованием нравов и постановлений американских, и их наблюдения возбудили снова вопросы, которые полагали давно уже решенными. Уважение к сему новому народу и к его уложению, плоду новейшего просвещения, сильно поколебалось”.

Дальше Пушкин, о котором Гоголь сказал, что “раз это Пушкин сказал, значит это уж верно”, дает следующую резкую характеристику порядкам, существовавшим в современных ему Соединенных Штатах:

“С изумлением увидели демократию в ее отвратительном цинизме, в ее жестоких предрассудках, в ее нестерпимом тиранстве. Все благородное, бескорыстное, все возвышающее душу человеческую, подавленное неумолимым эгоизмом и страстию к довольству (комфорт); большинство, нагло притесняющие общество; рабство негров посреди образованности и свободы; родословные гонения в народе, не имеющем дворянства; со стороны избирателей алчность и зависть; со стороны управляющих робость и подобострастие; талант, из уважения к равенству, принужденный к добровольному остракизму; богач, надевающий оборванный кафтан, дабы на улице не оскорбить надменной нищеты, им втайне презираемой: такова картина Американских Штатов, недавно выставленная перед нами”.

Пушкин разоблачает лицемерие жизни в Соединенных Штатах с большой силой. Пушкин ясно предвидел, во что выльется в дальнейшем лицемерие примитивной американской демократии, о которой в дальнейшем с негодованием выступали Виктор Гюго, Чарльз Диккенс, Кнут Гамсун и многие другие европейские и американские писатели.

Пушкин ясно отдает себе отчет в том, что демократический образ правления это хороший выход из легких затруднений: в творческие силы демократии созревший духовно Пушкин не верит: “Во все времена, — говорил Пушкин А. О. Смирновой, — были избранные, предводители; это восходит от Ноя и Авраама. Разумная воля единиц или меньшинства управляла человечеством. В массе воли разъединены, и тот, кто владеет ею, — сольет их воедино! Роковым образом, при всех видах правления, люди подчинялись меньшинству или единицам, так что слово демократия в известном смысле, представляется мне бессодержательным и лишенным почвы. В сущности, неравенство есть закон природы. В виду разнообразия талантов, даже физических способностей, в человеческой массе нет единообразия; следовательно, нет и равенства. Все перемены к добру или худу затевало меньшинство; толпа шла по стопам его, как панургово стадо. Чтобы убить Цезаря, нужны были только Брут и Кассий; чтоб убить Тарквиния достаточно одного Брута. Единицы совершали все великие дела истории. Воля создавала, разрушала, преобразовывала. Ничто не может быть интереснее святых — этих людей с чрезвычайно сильной волей. За этими людьми шли, их поддерживали, но первое слово всегда было сказано ими.

Все это является прямой противоположностью демократической системе, недопускающей единиц — этой естественной аристократии. Не думаю, чтоб мир мог увидеть конец того, что исходит из глубины человеческой природы, что, кроме того, существует и в природе — неравенства”.

Из этого взгляда и вытекает презрение и ненависть Пушкина к демократии, то есть к господству слепой массы в государственной жизни. А какие отвратительные формы, приобретает власть массы, знает каждый из нас, имеющий несчастье жить в эпоху, когда во всех государствах большую роль играют в политике человек массы. Вспомните, что пишет об этом человеке массы знаменитый испанский философ Ортега в книге “Восстание массы”.

X. ОТНОШЕНИЕ ПУШКИНА К “ВЕКУ ПРОСВЕЩЕНИЯ” И К РЕВОЛЮЦИИ, КАК СПОСОБУ УЛУЧШЕНИЯ ЖИЗНИ

“Что нужно Лондону — то рано для Москвы”

А. С. Пушкин

В пору духовной зрелости Пушкин был противником переустройства жизни с помощью революции. Пушкин никогда не был революционером. Месяц спустя после восстания декабристов, он писал Дельвигу: “...Никогда я не проповедовал ни возмущения, ни революций — напротив”. “Уже во время жизни в Михайловском у Пушкина выработалась “какая-то совершенно исключительная нравственная и государственная зрелость, беспартийно-человеческий, исторический, “шекспировский” взгляд на политическую бурю декабря 1825 г.” (С. Франк. Пушкин, как пол. мыс. стр. 24). Отношение Пушкина к “веку просвещения” и идейной основе французской революции, — учению философов — просветителей мы можем узнать из статьи “О русской литературе с очерком французской” и из других его статей, заметок и художественных произведений. Умственно созрев, Пушкин осуждает философов-“просветителей” за их политический и нравственный цинизм. Своего прежнего кумира Вольтера он называет “фернейским шутом”. “Гуманизм сделал французов язычниками”,— сказал Пушкин Смирновой. У него не было двойной морали, применяющей разные мерки к деятелям и героям революции и к их несчастным жертвам. Даже в таком раннем, незрелом произведении, как ода “Вольность”, написанная, по словам Тырковой, в 1817 году, и имевшем целью воспеть свободу и дать урок царям, он выносит одинаково суровый приговор и монархам, если они, пренебрегая законом, обращают — свою власть в жестокую тиранию, и тем, кто поднимает на них предательскую кровавую руку мести: последних он сравнивает с “янычарами”, считая их “стыдом и ужасом” наших дней. Устами А. Шенье, казненного во время французской революции, он разоблачает ложь и обман последней, которая, подняв восстание во имя свободы, утопила ее в крови. Какою огненною силою дышат обличительные, подлинно контрреволюционные слова, которые Пушкин влагает в уста обреченного на смерть Шенье, выражая в них, прежде всего собственное негодующее чувство:

	З а к о н,
	На вольность опершись, провозгласил равенство!
	И мы воскликнули: Б Л А Ж Е Н С Т В О!
	О горе! О безумный сон!
	Где вольность и закон? Над нами
	Единый властвует топор.
	Мы свергнули царей. Убийцу с палачами
	Избрали мы в цари; о ужас, о позор!..”
	(Митрополит Анастасий. Нравственный облик Пушкина. стр. 22).

Изучив Смутное время и Пугачевщину, Пушкин приходит к выводу: “Те, которые замышляют у нас невозможные перевороты, или методы не знают нашего народа, или уж люди жестокосердные, коим и своя шейка — копейка, а чужая голова — полушка”. Из мудрого понимания спасительности твердых исторических традиций вырастает постоянная тревога Пушкина о будущем, предчувствия о возможности новых противоправительственных заговоров. “Лучшие и прочнейшие изменения, — пишет он в “Мыслях на дороге”, — суть те, которые происходят от одного улучшения нравов без насильственных потрясений политических, страшных для человечества”. В “Капитанской дочке”, стоя уже на краю могилы, Пушкин оставлял через героя повести следующий завет молодому поколению своей эпохи: “Молодой человек, если записи мои попадут в твои руки, вспомни, что лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от улучшения общественных нравов без всяких насильственных потрясений”.

Но молодое поколение, после смерти Пушкина не сделало этот завет Пушкина основным принципом своих политических взглядов, оно пошло за “Пугачевым из университета”, за основателями Ордена — Герценом, Бакуниным, Белинским. И потребовались ужасы большевизма, чтобы члены Ордена признали мудрость политического мировоззрения Пушкина. Так С. Франк в упоминаемой уже работе “Пушкин, как политический мыслитель” признает, что: “Историческим фактом остается также утверждаемая Пушкиным солидарность судьбы монархии и образованных классов и зависимость свободы от этих двух факторов”.

Чрезвычайно интересно, что взгляды Пушкина по вопросу о методах улучшения жизни в России полностью совпадают со взглядами Николая I. 15 февраля 1835 года Николай I писал Паскевичу, что он благодарит Бога за то, что Россия имеет возможность идти “смело, тихо, по христианским правилам к постепенному усовершенствованию, которое должно из нее на долгое время сделать сильнейшую, счастливейшую страну в мире”. (А. Щербатов. Генерал-фельдмаршал кн. Паскевич-Эриванский. СПБ. т. V, стр. 229).

XI. ОТНОШЕНИЕ ПУШКИНА К СОВЕРШЕННОЙ ПЕТРОМ I РЕВОЛЮЦИИ

Относясь отрицательно к революции, как способу улучшения жизни, Пушкин отрицательно относился и к революции совершенной Петром I. Первый раз оценку Петру I Пушкин делает в “Исторических замечаниях” написанныј в 1882 году. “Впервые, — пишет С. Франк, — в творчестве Пушкина здесь раздается нота восхищения Петром, пока еще, однако, довольно сдержанного, Пушкин резко противопоставляет “Северного Исполина” его “ничтожным наследникам”. В чем увидел в заметках С. Франк ноты восхищения — усмотреть трудно! Разве что в фразе “ничтожные наследники северного исполина, изумленные блеском его величия, подражая ему во всем, что только не потребовало нового вдохновения”. Но дальше ведь Пушкин пишет: “Петр не страшился народной свободы, неминуемого следствия просвещения, ибо доверяя своему могуществу, и презирал человечество, может быть, более чем Наполеон”.

К этой оценке Пушкин делает следующее характерное примечание: “История представляет около него всеобщее рабство. Указ, разорванный кн. Долгоруким, и письмо с берегов Прута приносят великую честь необыкновенной душе самовластного Государя: впрочем, все состояния, окованные без разбора, были равны перед его дубинкой. Все дрожало, все безмолвно повиновалось”. Такими способами властвования, как известно, Пушкин никогда не восхищался.

В разные эпохи своей жизни, по мере развития мировоззрения, Пушкин по-разному понимает Петра. В раннюю, юношескую пору — он для него полубог, позже он видит в нем черты демона разрушения. В статье “Просвещени› России” Пушкин указывает на то, что в результате совершенного Петром, Россия подпала под влияние европейской культуры: “...Крутой переворот, произведенный мощным самодержавием Петра, НИСПРОВЕРГНУЛ ВСЕ СТАРОЕ, и европейское влияние разлилось по всей России. Голландия и Англия образовали наши флоты, Пруссия — наши войска. Лейбниц начертал план гражданских учреждений”.

Пушкин всегда остается трезв в своих рассуждениях о Петре, всегда видит крайности многих его мероприятий. Гениальным своим чутьем он угадывает в нем не обычного русского царя, А РЕВОЛЮЦИОНЕРА НА ТРОНЕ.

Как бы ни старались члены Ордена доказать, что Петр будто бы являлся для Пушкина образцом государственного деятеля, все их уверения все равно будут ничем иным как сознательной ложью. Именно никому другому, а Пушкину принадлежат утверждения, что Петр I был не реформатором, а революционером, и что он провел совершенно не реформы, а революцию. Он первый назвал мнимые реформы Петра Ї революцией. В заметке “Об истории народа Русского Полевого” Пушкин пишет: “С Федора и Петра начинается революция в России”, которая продолжается, до сего дня”. В статье “О дворянстве” Пушкин называет Петра I “одновременно Робеспьером и Наполеоном — воплощенной революцией”.

В черновике письма к Чаадаеву по поводу его “Философического письма” Пушкин неоднократно называет совершенное Петром революцией. “Но одно дело произвести революцию, другое дело закрепить ее результаты. До Екатерины II продолжали у нас революцию Петра, вместо того, чтобы ее упрочить. Екатерина еще боялась аристократии. Александр сам был якобинцем. Вот уже 140 лет как (...) сметает дворянство; и нынешний император первый воздвиг плотину (очень слабую еще) против наводнения демократией, худшей, чем в Америке (читали ли Вы Торквиля?) Я еще под горячим впечатлением от его книги и совсем напуган ею”.

Чрезвычайно характерно, что написанную в свое время Карамзиным записку “О древней и новой России”, в которой Карамзин осуждает крайности преобразовательных методов Петра I и реформы Сперанского, напечатал первый Пушкин в своем “Современнике”. Проживи Пушкин больше и доведи он до конца “Историю Петра Великого”, он наверное сумел бы окончательно разобраться в антинациональности совершенного Петром.

Весной 1830 года он, например, приветствует возникшее в то время у Имп. Николая I намерение положить конец некоторым политическим традициям, введенным Петром I. 16 марта 1830 года он с радостью пишет П. Вяземскому: “Государь уезжая оставил в Москве проект новой организации контрреволюции революции Петра”. Пушкин отзывается об намерении Николая I совершить контрреволюцию — революции Петра I с явным одобрением. “Ограждение дворянства, подавление чиновничества, новые права мещан и крепостных — вот великие предметы”.

Двойственное отношение Пушкина встречаем мы и в “Медном всаднике”, который всегда выставляют в качестве примера, что Пушкин восхищается Петром I без всяких оговорок. Верный своему методу исследования, приведу по этому поводу не свою, личную оценку, а признания члена Ордена критика Г. Адамовича. В напечатанном в “Нов. Рус. Слово” № от 10 ноября 1957 года) статье “Размышления у камина” он пишет: “Медный Всадник”, например: великое создание, по распространенному мнению даже самое значительное из всего написанного Пушкиным. До сих пор в его истолковании нет полного согласия, и действительно, не легко решить, оправдано ли в нем дело Петрове или раздавленный железной волей “державца полумира” несчастный Евгений имел основание с угрозой и злобой шепнуть ему “Ужо тебе” от имени бесчисленных жертв всяких государственных строительств, прежних и настоящих”. А в рецензии на книгу члена Ордена проф. В. Вейдле “Задачи России” Г. Адамович отмечает, что касаясь вопроса об отношении Пушкина к Петру I, В. Вейдле по примеру своих многочисленных предшественников “...нередко сглаживает углы — или умышленно, молчит”. “Даже в “Медном Всаднике”, особенно ему (Пушкину) дорогом и близком, он отмечает только “восторг перед Петром, благословение его делу” и не видит другого, скрытого облика поэмы — темного, двоящегося, отразившего тот ужас перед “державцем полумира”, который охватил Пушкина в тридцатых годах, когда он ближе познакомился с его действиями и личностью” (“Русская Мысль” № 903).

Не случайно первый биограф Пушкина П. В. Анненков заметил, что Пушкин мог бы написать “Историю Петра Великого, материалов он имел для этого достаточно, он не захотел писать ее” “Рука Пушкина дрогнула”, — пишет Анненков.

Связанный цензурными требованиями своего времени Пушкин не мог открыто высказать в “Медном Всаднике” свое истинное мнение о Петре. Но свое отношение к Петру он все же выразил. “Медный Всадник” — олицетворение государственной тирании, Евгений олицетворяет русскую личность подавленную Петром I. И Пушкин пишет про “Медного Всадника”: “Ужасен он в окрестной мгле”. Эта фраза, по моему мнению, и вскрывает истинное отношение Пушкина к Петру после того, как он понял его роковую роль в Русской истории.

XII. КАК ПУШКИН ОТНОСИЛСЯ К ПРЕДКУ РУССКИХ ИНТЕЛЛИГЕНТОВ А. РАДИЩЕВУ

“...Мы никогда не почитали Радищева великим человеком”.

А. Пушкин. “Александр Радищев”

I

Н. Бердяев так же, как и другие видные представители Ордена, совершенно верно утверждает, что духовным отцом русской интеллигенции является не Пушкин, а Радищев. Пушкин — политический антипод Радищева. Только в пору юношества он идет по дороге проложенной Радищевым, а затем резко порывает с политическим традициями, заложенными Радищевым. В письме к А. А. Бестужеву из Кишинева, в 1823 году юный Пушкин пишет фразу, цепляясь к которой Пушкина всегда стараются выдать за почитателя Радищева: “Как можно в статье о русской словесности забыть Радищева? Кого же тогда поминать?”

Зрелый, умственно созревший Пушкин смотрел на Радищева совершенно иначе и никакого выдающегося места ему в истории русской словесности не отводил. Пушкин написал о Радищеве две больших статьи: “Александр Радищев” и “Мысли на дороге”. Статьи эти написанные Пушкиным незадолго до его смерти. Таким образом, мы имеем возможность узнать, как смотрел Пушкин на родоначальника русской интеллигенции, когда окончательно сложилось его мудрое политическое миросозерцание. “Беспокойное любопытство, более нежели жажда познаний, была отличительная черта ума его, — пишет Пушкин”. Радищев и его товарищи, по мнению Пушкина, очень плохо использовали свое пребывание в Лейпцигском университете. “Ученье пошло им не впрок. Молодые люди проказничали и вольнодумствовали”. “Им попался в руки Гельвеций. Они жадно изучили начала его ПОШЛОЙ И БЕСПЛОДНОЙ МЕТАФИЗИКИ, для нас непонятно каким образом холодный и сухой Гельвеций мог сделаться любимцем молодых людей, пылких и чувствительных, если бы мы, по несчастию, не знали, как СОБЛАЗНИТЕЛЬНЫ ДЛЯ РАЗВИВАЮЩИХСЯ УМОВ МЫСЛИ И ПРАВИЛА, ОТВЕРГАЕМЫЕ ЗАКОНОМ И ПРЕДАНИЯМИ”. И Пушкин делает такой вывод: “...Другие мысли, СТОЛЬ ЖЕ ДЕТСКИЕ, другие мечты, столь же несбыточные, заменили мысли и мечты учеников Дидрота и Руссо, и легкомысленный поклонник молвы видит в них опять и цель человечества, и разрешение вечной загадки, не воображая, что в свою очередь они заменяются другими”. То есть, по мнению Пушкина родоначальник русской интеллигенции, как он метко подметил, отличается теми же самыми отрицательными качествами, что и его духовные потомки члены Ордена: тоже беспокойное любопытство ума, нежели жажда познаний, та же экзальтация, переходящая и безудержный, мрачный политический фанатизм.

“...Возвратясь в Петербург, — продолжает Пушкин, — Радищев вступил в гражданскую службу, не переставая между тем заниматься и словесностью. Он женился, состояние его было для него достаточно. В обществе он был уважаем, как сочинитель. Граф Воронцов ему покровительствовал. Государыня знала его лично и определила в собственную свою канцелярию. Следуя обыкновенному ходу вещей, Радищев должен был достигнуть одной из первых степеней государственных. Но судьба готовила ему иное”.

А. Радищев попадает в среду русских масонов, так называемых, Мартинистов.

“Таинственность их бесед, — сообщает Пушкин, — воспламенила его воображение. Он написал свое “Путешествие из Петербурга в Москву” — сатирическое воззвание к возмущению, напечатал в домашней типографии и спокойно пустил его в продажу...”

Ясный и объективный ум Пушкина не может оправдать безумный поступок Радищева в эпоху, когда во Франции происходила революция, когда в России только недавно отгремела Пугачевщина. Пушкин всегда бережно относился к национальному государству, созданному в невероятно трудных исторических условиях длинным рядом поколений. “...Если мысленно перенесемся мы к 1791 году, — пишет Пушкин, — если вспомним тогдашние политические обстоятельства, если представим себе силу нашего правительства, наши законы не изменившиеся со времени Петра I, их строгость, в то время еще не смягченную двадцатипятилетним царствованием Александра, самодержца, умевшего уважать человечество; если думаем: какие суровые люди окружали престол Екатерины, то преступление Радищева покажется нам действием сумасшедшего...”

Пушкин решительно осуждает Радищева, не находя для него никакого извинения: “...Мы никогда не почитали Радищева великим человеком, — пишет он — поступок его всегда казался нам преступлением ничем не извиняемым, а “Путешествие в Москву” весьма посредственною книгою, но со всем тем не можем в нем не признать преступника с духом необыкновенным; политического фанатика, заблуждающегося, конечно, но действующего с удивительным самоотвержением и с какою то рыцарскою совестливостью.

“...Радищев, — сообщает Пушкин, — предан был суду. Сенат осудил его на смерть (см. полное собрание законов). Государыня смягчила приговор. Преступника лишили чинов и дворянства и в оковах сослали в Сибирь...”

Но сразу после смерти Екатерины II Император Павел Первый, — пишет Пушкин, — “...вызвал Радищева из ссылки, возвратил ему чины и дворянство, обошелся с ним милостиво и взял с него обещание не писать ничего противного духу правительства. Радищев сдержал свое слово. Он во все время царствования императора Павла I не писал ни одной строчки. Он жил в Петербурге, удаленный от дел, и занимаясь воспитанием своих детей. Смиренный опытностью и годами, он даже переменил образ мыслей, ознаменовавший его бурную и кичливую молодость”.

Дальше следуют замечательные по глубине рассуждения Пушкина. Он пишет: “...Не станем укорять Радищева в слабости и непостоянстве характера. Время изменяет человека, как в физическом, так и в духовном отношенииЇ Муж со вздохом иль с улыбкою отвергает мечты, волновавшие юношу. Моложавые мысли, как и моложавое лицо, всегда имеют что-то странное и смешное. Глупец один не изменяется, ибо время не приносит ему развития, а опыты для него не существуют”.

Пушкин ставит вопрос о том, должны были ужасы французской революции оказать влияние на миросозерцание Радищева, или нет? И отвечает: “...Мог ли чувствительный и пылкий Радищев не содрогнуться при виде того, что происходило во Франции во время ужаса? Мог ли он без омерзения глубокого слышать некогда любимые свои мысли, проповедуемые с высоты гильотины, при гнусных рукоплесканиях черни? Увлеченный однажды львиным ревом Мирабо, он уже не хотел сделаться поклонником Робеспьера, этого сентиментального тигра”. Эта фраза чрезвычайно ярко характеризует отношение самого зрелого Пушкина к кровавой французской революции и ее рыцарям гильотины.

II

Император Александр Первый в отношении милостей к А. Радищеву пошел еще дальше, чем его отец. Вступив на престол, — пишет Пушкин, — он “...вспомнил о Радищеве и извиняя в нем то, что можно было приписать пылкости молодых лет и заблуждениям века, увидел в сочинителе Путешествия отвращение от многих злоупотреблений и некоторые благонамеренные виды. Он определил Радищева в Комиссию составления законов и приказал ему изложить свои мысли касательно некоторых гражданских постановлений”.

Но политический фанатизм — вещь, изживаемая с очень большим трудом. Несмотря на кровавый опыт французской революции, Радищев не смог полностью преодолеть следы юношеского фанатизма. “...Бедный Радищев, увлеченный предметом, некогда близким к его умозрительным занятиям, вспомнил старину и в проекте, представленном начальству, предался своим прежним мечтаниям. Граф Завадовский удивился молодости его седин и сказал ему с дружеским упреком: “Эх, Александр Николаевич, охота тебе пустословить по-прежнему! или мало тебе было Сибири?” В этих словах Радищев увидел угрозу. Огорченный и испуганный, он возвратился домой, вспомнил о друге своей молодости, об лейпцигском студенте, подавшем ему некогда мысль о самоубийстве... и отравился. Конец, им давно предвиденный и который он сам себе напророчил!”

Трагический конец первого русского интеллигента является прообразом самоубийства, которое подготовила себе в виде большевизма вся русская интеллигенция — это общество политических фанатиков и утопистов, целое столетие в фанатическом ослеплении рывшее могилу национальному государству и погибшее вместе с ним.

Пушкин понимал то, что никогда не понимал Радищев и его последователи, что: “...Нет убедительности в поношениях и нет истины, где нет любви”. Радищев и вся русская революционная интеллигенция вслед за ним, много и старательно поносили современную им Россию и ее историческое прошлое, но настоящей любви к России ни у кого из них не было, а поэтому в их поношениях не было и нет истины. А. Радищев был первым у нас из числа тех несчастных русских идеалистов, которые, исповедуя утопические социальные и политические теории, были в силу этого пророками злого добра.

Их любовь к будущему, к будущим людям становилась источником ненависти к настоящим, к живущим ныне, и источниками зла и страданий будущих поколений русских людей. “...В Радищеве, — пишет Пушкин, — отразилась вся французская философия его века: скептицизм Вольтера, филантропия Руссо, политический цинизм Дидрота и Реналя; но все в нескладном и искаженном виде, как все предметы криво отражаются в кривом зеркале. Он есть истинный представитель полупросвещения. Невежественное презрение ко всему прошедшему, слабоумное изумление перед своим веком, слепое пристрастие к новизне, частные, поверхностные сведения, наобум приноровленные ко всему, вот что мы видим в Радищеве. Он как будто старается раздражить верховную власть своим горьким злоречием: не лучше ли было бы указать на благо, которое она в состоянии сотворить? Он поносит власть господ, как явное беззаконие: не лучше ли было представить правительству и умным помещикам способы к постепенному улучшению состояния крестьян?

“...Самое пространное из его сочинений есть философское рассуждение “О человеке и его смертности и бессмертии”. Умствования оного пошлы и не оживлены слогом. Радищев хотя и вооружается против материализма, но в нем все еще виден ученик Гельвеция. Он охотнее излагает, нежели опровергает доводы чистого афеизма!” (атеизма). Низко расценивает Пушкин и основное произведение Радищева “Путешествие из Петербурга в Москву”. “Путешествие в Москву”, причина его несчастия и славы, — пишет Пушкин, — есть, как уже мы сказали, очень посредственное произведение, не говоря уже о варварском слоге. Сетования на несчастное состояние народа, на насилие вельмож и прочие преувеличены и пошлы. Порывы чувствительности, жеманной и надутой, иногда чрезвычайно смешны. Мы бы могли подтвердить суждение наше множеством выписок. Но читателю стоит открыть его книгу наудачу, чтоб удостовериться в истине нами сказанного”.

XIII. ОТНОШЕНИЕ ПУШКИНА К РУССКОЙ ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТИ

I

Пушкин понимал, что идеи, выразителем которых являлся родоначальник русской интеллигенции Радищев, в случае дальнейшего увлечения политическими и социальными идеями Запада, могут иметь при известных обстоятельствах успех. И, вероятно, в силу этих соображений, Пушкин за три года до своей смерти начал писать большую статью о книге "Путешествие из Петербурга в Москву". Статья написана, как и книга Радищева в форме путевого дневника.

Весьма характерно, что Пушкин описывает не Путешествие из Петербурга в Москву, а путешествие из Москвы в Петербург, т.е. совершает путешествие в обратном направлении. Путешествуя в обратном направлении чем Радищев, Пушкин и в идейном плане так же совершает обратное путешествие, разоблачая во всех случаях вымысел и преувеличения Радищева в описании им современной ему действительности.

В главе одиннадцатой, под названием "Русская Изба", Пушкин разоблачает недобросовестную попытку Радищева изобразить жизнь русского крестьянина в значительно более мрачном виде, чем она была на самом делеЌ

"...В Пешках (на станции, ныне уничтоженной) Радищев съел кусок говядины и выпил чашку кофе. Он пользуется сим случаем, дабы упомянуть о несчастных африканских невольниках, и тужит о судьбе русского крестьянина, не употребляющего сахара. Все это было тогдашним модным красноречием".

Пушкин одной фразой уничтожает все карикатурное описание Радищева в упомянутой выше главе, все эти старания изобразить плоды своего вымысла в наиболее мрачном виде. Пушкин иронически указывает: "...Замечательно и то, что Радищев, заставив свою хозяйку жаловаться на голод и неурожай, оканчивает картину нужды и бедствия сею чертою: "и начала сажать хлебы в печь".

Трезвый политический мыслитель, Пушкин шаг за шагом разоблачает все дикие претензии, которые предъявляет Радищев к современной ему России. Это столкновение двух политических стилей, стиля политического и социального реализма и социального утопизма. Пушкин, в лице которого возмужала, наконец, национальная политическая мысль, защищает русское национальное государство от нападок на него Радищева. Пушкин вскрывает всю опасность истерической чувствительности Радищева. Нарисовав картину тяжелой жизни крестьян у одного помещика, который, желая улучшить жизнь крестьян, завел порядки вроде тех, которые были в заведенных Аракчеевым военных поселениях, Пушкин иронически писал: "Как бы вы думали? Мучитель имел виды филантропические". Это замечание бьет в самую суть Радищевского отвлеченного прекраснодушия. Результаты отвлеченного прекраснодушия чаще всего являются источником сильнейших мучений для тех, кого хотят облагодетельствовать.

Пушкин первый почуял огромную опасность, которую несли с собой филантропы типа Радищева, пророки злого добра, первый понял разрушительную роль, какую они могут сыграть в России. И Пушкин первый из современников нанес сокрушительный удар Радищеву, родоначальнику русской интеллигенции.

Пушкин подходит к положению крестьянства не с точки зрения отвлеченных идеалов земного рая, а сравнивая его с положением крестьянства и рабочих в других странах, которые кажутся первому русскому интеллигенту превосходными по своему социальному строю. Пушкин делает вывод, который соответствует исторической истине, что положение русских крестьян постепенно, поскольку это позволяют политические и социальные условия государства, все время улучшается. И Пушкин, которого интеллигенция всегда изображала революционером, пишет что: "...конечно, должны еще произойти великие перемены, но не должно торопить времени, и без того уже довольно деятельного. Лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от одного улучшения нравов, без насильственных потрясений политических, страшных для человечества..."

Если, издавая свою книгу, Радищев надеялся, что он вызовет возмущение в стране и в стране начнется революция, подобная французской, то Пушкин считает, что лучшие и прочнейшие изменения это те, которые происходят от одного улучшения нравов.

Если первый русский интеллигент ждет революцию в России с таким же восторгом, как и все последующие поколения интеллигенции, то Пушкин считает, что насильственные политические потрясения всегда страшны для человечества.

Трезвый ясный ум Пушкина, взявшегося за разоблачение слезливых карикатур А. Радищева, находит сильные неопровержимые доводы, взятые из личных наблюдений над современной ему русской действительностью, которую он не идеализировал, видел все ее недостатки, желал постепенного улучшения ее, которую оценивал не отвлеченно, саму по себе, как это всегда делали русские прекраснодушные интеллигенты, а в сравнении с прошлым и настоящим других народов. И при таком трезвом подходе, русская действительность представлялась Пушкину, умнейшему человеку тогдашней России вовсе не в том виде, как Радищеву.

II

Дальше Пушкин касается чрезвычайно важной темы, которую всегда сознательно или бессознательно вслед за Александром Радищевым избегает вся русская интеллигенция. Темы о том, как же живет в просвещенных странах так называемый простой люд по сравнению с плохо живущим русским народом, о горестях и страданиях которого господа интеллигенты пекутся со времен Радищева и во имя любви к которому они в результате героических усилий в течение столетия, соорудили большевизм.

"...Фонвизин, лет 15 перед тем, путешествовавший по Франции, - пишет Пушкин, - говорит, что, по чистой совести, судьба русского крестьянина показалась ему счастливее судьбы французского земледельца. Верю. Вспомним описание Лабрюера, слова госпожи Севинье еще сильнее тем, что она говорит без негодования и горечи, а просто рассказывает что видит и к чему привыкла. Судьба французского крестьянина не улучшилась в царствование Людовика XV и его преемника..."

В интереснейшем диалоге "Разговор с англичанином о русских крестьянах" являющемся прибавлением к "Мыслям на дороге" (Я цитирую Пушкина по изданию Суворина 1887 года), Пушкин еще раз касается волновавшей его темы о положении русского крепостного крестьянства, так карикатурно изображенного Радищевым в его Путешествии из Петербурга в Москву".

"...Строки Радищева навели меня на уныние, - пишет Пушкин. - Я думал о судьбе русского крестьянина":

К тому ж подушные, барщина, оброк!

Подле меня в карете сидел англичанин, человек лет 36. Я обратился к нему с вопросом: что может быть несчастнее русского крестьянина?

Англичанин. - Английский крестьянин.

Я. - Как! свободный англичанин, по вашему мнению, несчастнее русского раба?

Он. - Что такое свобода?

Я. - Свобода есть возможность поступать по своей воле.

Он. - Следовательно, свободы нет нигде; ибо везде есть или законы или естественные препятствия.

Я. - Так, но разница: покоряться законам, предписанным нами самими, или повиноваться чужой воле.

Он. - Ваша правда. Но разве народ английский участвует в законодательстве? Разве требования народа могут быть исполнены его поверенными?

Я. - В чем же вы полагаете народное благополучие?

Он. - В умеренности и соразмерности податей.

Я. - Как?

Он. - Вообще повинности в России не очень тягостны для народа: подушные платятся миром, оброк не разорителен (кроме в близости Москвы и Петербурга, где разнообразие оборотов промышленника умножает корыстолюбие владельцев). Во всей России помещик, наложив оброк, оставляет на произвол своему крестьянину доставать оный, как и где хочет. Крестьянин промышляет чем вздумает и уходит иногда за 2000 верст вырабатывать себе деньгу. И это называете вы рабством? Я не знаю во всей Европе народа, которому было бы дано более простора действовать.

Я. - Но злоупотребления частные...

Он. - Злоупотреблений везде много. Прочтите жалобы английских фабричных работников, - волосы встанут дыбом; вы думаете, что дело идет о строении фараоновых пирамид, о евреях, работающих под бичами египтян. Совсем нет: дело идет о сукнах г-на Шмидта или об иголках г-на Томпсона. Сколько отвратительных истязаний, непонятных мучений! Какое холодное варварство с одной стороны, с другой - какая страшная бедность! В России нет ничего подобного.

Я. - Вы не читали наших уголовных дел.

Он. - Уголовные дела везде ужасны. Я говорю вам о том, что в Англии происходит в строгих пределах закона, не о злоупотреблениях, не о преступлениях: нет в мире несчастного английского работника. Но посмотрите, что делается у нас при изобретении новой машины, вдруг избавляющей от каторжной работы тысяч пять-десять народу, но лишающей их последнего средства к пропитанию..."

Пушкин спрашивает англичанина, имел ли он возможность наблюдать жизнь русского народа, жил ли он в русских деревнях.

Англичанин, существовавший в действительности или вымышленный Пушкиным, на это отвечает Пушкину:

"...Я видел их проездом и жалею, что не успел изучить нравы любопытного вашего народа.

Я. - Что поразило вас более всего в русском крестьянине?

Он. - Его опрятность и свобода.

Я. - Как это?

Он. - Ваш крестьянин каждую субботу ходит в баню; умывается каждое утро, сверх того несколько раз в день моет себе руки. О его смышлености говорить нечего: путешественники ездят из края в край по России— не зная ни одного слова вашего языка, и везде их понимают, исполняют их требования, заключают условия; никогда не встречал я между ними то, что соседи называют "бадо", никогда не замечал в них ни грубого удивления, ни невежественного презрения к чужому. Переимчивость их всем известна; проворство и ловкость удивительны..."

Пушкин опять задает англичанину вопрос, неужели же он считает русских крестьян более свободными, чем английских, формально давно свободных людей.

"Я. - Неужто вы русского крестьянина почитаете свободным?

Он. - Взгляните на него: что может быть свободнее его обращения с вами? Есть ли и тень рабского унижения в его поступи и речи? Вы не были в Англии?

Я. - Не удалось.

Он. - То-то! Вы не видали оттенков подлости, отличающей у нас один класс от другого; вы не видали раболепного "мастэрс" нижней палаты перед верхней; джентльмена перед аристократиею, купечества перед джентльменством, бедного перед богатым, повиновения перед властию. А продажные голоса, а уловки министерства, а поведение наше с Индией, а отношения наши со всеми другими народами!"

Побывав в Англии, историк Погодин пришел к такому же выводу, что и Пушкин: социальные контрасты в "свободной" Англии еще резче, чем в крепостной России: нет "народа, который богаче и беднее всех в мире". "Нигде нет такого различия между ними (сословиями), как здесь, в конституционной Англии". Во время поездки по Англии Погодину приходят следующие мысля: "Долго-долго мечтал я, и слезы часто навертывались на глазах моих: многие мысли, которых я позабыл даже вполовину, приходили мне в голову, - о происхождении всего русского добра от правительства, о русском Боге, о чудесной эпопее, которая беспрестанно встречается в русской истории... Господи, продли дни нашего великодушного Государя, и Дух Святый да наставляет его во всех путях его, ко благу его, то есть нашей возлюбленной родины" (Н. Барсуков. Жизнь и труды М. П. Погодина, том V, стр. 260).

Погодин нисколько не преувеличивает. Вот что пишет о положении рабочих в современной Пушкину Англии английский историк Гиббинс в исследовании "Английские социальные реформы":

"Рабочих морили голодом и часто они состязались из-за корма с хозяйскими свиньями. Они работали в сутки 16 и 18 часов и даже больше. Иногда они пытались бежать. Поймав, их приводили на фабрику и заковывали в цепи. Они носили свои цепи во время работы, носили их день и ночь.

Заковывали в цепи даже девушек, подозревавшихся в намерении бежать с фабрики. Во всех отраслях английской промышленности мы находим те же ужасные условия. Всюду, в Ланкашире, Йоркшире, Шеффилде царилҐ необузданное рабство, жестокость, порок и невежество.

В 1842 году было констатировано, что большая часть рудокопов не имеет и 13 лет. Они часто оставались в шахтах целую неделю, выходя на свет только в воскресенье. Женщины, девушки и дети перетаскивали уголЂ в вагончиках, ползая на коленях в сырых подземельях.

Выбившись из сил, эти несчастные работали совершенно голые".

Страница: 1 2 3 4 5