Скачать текст произведения

Измайлов Н.В. - Лирические циклы в поэзии Пушкина конца 20—30-х годов. Часть 5.

5

Вопрос о «цикле» 1836 г., определяемом цифрами, поставленными на рукописях некоторых стихотворений, был нами рассмотрен впервые по поводу находки автографа одного из них.46 Но он требует и некоторых дополнительных замечаний и некоторых поправок к его разрешению. Напомним основные данные.

Беловые (или перебеленные, с поправками) автографы некоторых стихотворений Пушкина, написанных (или по крайней мере доработанных и отделанных) летом 1836 г., носят на себе римские цифры, поставленные Њ качестве заголовков; до последнего времени они не обращали на себя внимания исследователей и не были прокомментированы. В настоящее время известно четыре таких порядковых номера: II, III, IV, VI; I и V — а может быть, и VII и следующие — остаются неизвестными. Располагаются они так:

I — неизвестно.

II — «Отцы пустынники и жены непорочны». Дата — 22 июля (или: июня, но скорее июля) 1836 г. Датировка июлем принята и в Академическом издании (автограф ПД 951, бывш. ГПБ 32, из бумаг В. Ф. Одоевского, репродуцированный в «Современнике», 1837, т. V, и до недавнего времени считавшийся утраченным).

III — «(Подражание италиянскому)» («Как с древа сорвался предатель ученик...»). Дата — 22 июня 1836 г. (автограф — ПД 235).

IV — «Мирская власть» («Когда великое свершалось торжество...»). Дата — 5 июля <1836 года>, переправленная из «5 июня»47 (автограф был в Париже; снимок в ПД, ф. 244, оп. I, № 1747).

V — неизвестно.

VI — «Из Пиндемонти» (первоначально было «Из Alfred Musset», — «Недорого ценю я громкие права...»). Дата — 5 июля <1836 года> (автограф ПД 236).

Итак, два места — I и V — остаются пока незаполненными: стихотворения, занимавшие их, нам неизвестны, и только будущие находки — как видно, не невозможные — могут помочь их заполнить. Публикуя в 1954 гЪ вновь найденный автограф «Мирской власти», мы высказали предположение, что отсутствующими стихотворениями могут быть: на I месте — «Я памятник себе воздвиг нерукотворный...», на V — «Когда за городом, задумчив, я брожу...».

Эти предположения были нами повторены и подробно аргументированы в первой публикации настоящей статьи о лирических циклах, 1958 г. Но если указание на второе из этих стихотворений —‚«Когда за городом, задумчив, я брожу...» как на вероятное для замещения V места в цикле было признано автором книги о лирике Пушкина «весьма убедительным»,48 то предположенное включение так называемого «Памятника» на I место вызвало серьезные возражения,49 в частности высказанные в монографии академика М. П. Алексеева, посвященной этому стихотворению.50 В настоящее время — и уже давно — автор настоящей статьи пришел к такому же заключению. Думается, что, рассматривая вопрос о стихотворениях, какие могут быть включены в цикл 1836 г., чтобы занять в неЦ I и V места, следует отвести так называемый «Памятник» и искать вместо него другое произведение. Вместе с тем мы уверены, что можно признать возможность и вероятность включения в цикл (очевидно, на V место) стихотворения «Когда за городом, задумчив, я брожу». Академик М. П. Алексеев, отказываясь от включения в «гипотетический цикл» обоих стихотворений, не предлагает никакого другого решения вопроса (что и не входило в непосредственную задачу его исследования) и выражает сомнение в правомерности приложения понятия «цикл» к четырем известным нам стихотворениям. «В самом деле, — читаем мы в его монографии (с. 124), — основания для сближения их в известного рода комплекс по тематическому или какому-либо другому признаку представляются в значительной мере призрачными и надуманными, поскольку указанными для них общими признаками сходства обладают многие другие стихотворения Пушкина 1835—1836 гг.». И далее автор замечает: «Цель, которую ставил себе Пушкин, определяя цифровую последовательность известных нам четырех стихотворений, в точности неизвестна» (с. 125).

Основной для нас вопрос — какие общие черты в рассматриваемых четырех (или пяти) стихотворениях дают нам право считать ихЏ«циклом» (то, что перед нами не случайный подбор стихотворений, но глубоко продуманный комплекс — не вызывает у нас сомнений). Отсюда и другой вопрос — какое значение, какой смысл, объединяющий все стихотворения, содержит в себе этот «цикл», который — в противность мнению М. П. Алексеева — мы не можем считать «гипотетическим», а «основания для сближения» входящих в него стихотворений — «в значительной мере призрачными и надуманными».

Прежде всего все четыре известных нам стихотворения написаны или по крайней мере отделаны и перебелены Пушкиным (как показывают приведенные выше даты) летом, в июне — июле 1836 г., когда он жил на дачЊ под Петербургом, на Каменном острове. Несколько позднее написано предполагаемое нами пятым стихотворение «Когда за городом, задумчив, я брожу...», датированное в автографе (ПД № 238) «14 авг.<уста> 1836. Кам<енный> остр.<ов>». Отсутствие римской цифры над этим текстом можно объяснить тем, что стихотворение не было еще доработано. Следует сказать, что эти римские цифры ставились Пушкиным или прежде перебелки, или над уже перебеленными текстами, а затем уже, между цифрой и текстом, вписывалось заглавие, что показывает, что первоначально поэт думал обозначать стихотворения только римскими цифрами, заменявшими заглавия. Это ясно видно на автографах «Мирской власти», «Из Пиндемонти»,51 «Подражания италиянскому».

Что касается метрической формы вошедших в римскую нумерацию четырех известных нам стихотворений, то все они (а также и пятое, предполагаемое нами, — «Когда за городом, задумчив, я брожу...») написаны шестистопными ямбами с парной — поочередно мужской и женской — рифмовкой с цезурой после третьей стопы, т. е. «александрийским» стихом, в котором, впрочем, цезура ощущается очень слабо, часто совершенно не чувствуется, что придает стиху замечательную гибкость, простоту, свободу и разнообразие (напомним его характеристику в одной из отброшенных строф «Домика в Коломне»: «Извивистый, проворный, длинный, склизкой...» и пр.). В середине 30-х годов Пушкин охотно и часто прибегал к нему в своей медитативной лирике — для выражения глубоких чувств и раздумий, требующих возможности широкого и свободного выражения. Таковы «Полководец», «Из А. Шенье», «Странник», ряд отрывков и незавершенных произведений — «Французских рифмачей суровый судия...», «Пора, мой друг, пора, покоя сердце просит...», «Вы за Онегина советуете, други ...», «На это скажут мне с улыбкою неверной...», «Напрасно я бегу к Сионским высотам...», «Ценитель умственных творений исполинских...»; шестистопный ямб применен Пушкиным — противно традиции — в октавах «Осени» — «Октябрь уж наступил — уж роща отряхает...». Подобное метрическое единство собранных в единый комплекс четырех (или пяти) стихотворений со многими другими медитативными пьесами тех же лет (преимущественно 1835—1836 гг.) заставляет видеть в них и известную общность назначения и содержания — глубокие раздумья об окружающей поэта действительности, о жизни и смерти, о вопросах общественной и личной этики, о положении поэта. Отсюда является и вопрос — чем вызвано было желание Пушкина собрать и объединить ряд этих тематически разных, но сходствующих по характеру стихотворений именно тогда, в летние месяцы 1836 г.?

Это было время, чрезвычайно трудное, тяжелое и мучительное для Пушкина. Издание «Современника» доставляло много хлопот, бесконечные огорчения и досады. Пушкина жестоко теснила подозрительная и придирчивая цензура, руководимая его личным врагом, клевретом С. С. Уварова, М. А. Дондуковым-Корсаковым. С ними обоими Пушкину приходилось бороться не только за содержание и направление, но и за самое существование журнала. 26 августа была запрещена Главным управлением цензуры статья Пушкина «Александр Радищев»; искажались и портились «Письма из Парижа» А. И. Тургенева, смелые критические статьи Д. В. Давыдова о войнах 1812—1814 гг.; вызывали придирки статьи Пушкина «Российская Академия», «Мнение М. Е. Лобанова», «Вольтер», стихи Ф. И. Тютчева, позднее — «Капитанская дочка» и пр.52

С другой стороны, противники и конкуренты Пушкина в журналистике — Булгарин в «Северной пчеле», Сенковский в «Библиотеке для чтения» — вели против «Современника» неустанную и яростную борьбу, которую правильнее назвать травлей. Как явствует из писем Карамзиных к Андрею Н. Карамзину, последняя строфа стихотворения «Я памятник себе воздвиг...», говорящая о равнодушии поэта к клевете, о презрении к обидам, отказе от спора с глупцом, — эта строфа являлась не только декларацией общего характера, но и ответом на выступления враждебной критики и на толки публики, в особенности — на выпады Булгарина и его помощника «П. М-ского» или «П. Медведовского», т. е. П. И. Юркевича в «Северной пчеле».53 Стихотворение, вызванное прежде всего желанием Пушкина в поэтической форме подвести итог своему творческому пути, определялось вместе с тем и конкретными обстоятельствами сложной журнально-литературной борьбы, в которых находился Пушкин в период издания «Современника».

Тяжесть положения Пушкина усугублялась тем, что Гоголь, который мог бы быть ценным его помощником в журнале, — не столько как публицист, сколько автор, повествователь и драматург — уехал в июне за границу. Старые литературные друзья — П. А. Вяземский, В. Ф. Одоевский, помогавшие Пушкину в издании «Современника», расходились с ним во многом в своих литературно-общественных взглядах и — особенно Вяземский — старались подчас направлять журнал не так, как хотел бы вести его Пушкин. В. Ф. Одоевский, бывший значительно ближе к Пушкину по взглядам, чем был в это время Вяземский, не мог тем не менее вполне удовлетворять требованиям Пушкина к журналу и укрепить его положение (напомним критические отзывы Пушкина о «Сильфиде», «Сегелиеле» и «Разговоре недовольных» Одоевского, от публикации которых он отказывался). А молодой литературный делец А. А. Краевский, начинавший около Пушкина свою журналистскую карьеру, уже обдумывал предательство «Современника» и организацию нового журнала, в котором бы Пушкин не имел руководящего влияния. Вести в таких условиях журнальную работу становилось для Пушкина почти невозможным, а его желание опереться на нового помощника — взять в «Современник» Белинского, критическую силу которого он оценил по его первым статьям, несмотря на резкие отзывы в них о «Современнике» и о нем самом, не могло в то время осуществиться.

Не меньше, чем журнальная борьба вокруг «Современника», волновали Пушкина его положение в отношении Николая I и его ближайших помощников — Бенкендорфа и Уварова, его положение в петербургском обществе, наконец, его имущественное положение. И то, и другое, и третье в 1836 г. все более осложнялись. Пушкин — писатель, гражданин и глава семьи — все сильнее чувствовал окружающую его ненависть «света», ощущал все явственнее сжимающееся вокруг него и его жены кольцо интриг, клеветы и предательства. Происшедшие в этом году столкновения, едва не кончившиеся дуэлями, с В. А. Соллогубом, С. С. Хлюстиным, Н. Г. Репниным, достаточно показывают его напряженное состояние. Все более задыхаясь в тягостной зависимости от самодержавия и в удушливой атмосфере петербургского высшего общества, в которой он принужден был жить, Пушкин не мог вместе с тем получить разрешение ни на поездку за границу, ни на отставку и отъезд на житье в деревню.54 Все это было источником тяжелых раздумий поэта о своем положении в настоящем и в будущем. В неотправленном письме к П. Я. Чаадаеву от 19 октября 1836 г., подводя итог своим взглядам на прошлое и на современность России, он писал: «Хотя я лично сердечно предан императору, я далек от того, чтобы восторгаться всем, что вижу вокруг себя; как литератор — я раздражен; как человек с предрассудками — оскорблен...». (XVI, 172, перевод с франц.).

Не будет преувеличением сказать, что Пушкин в 1836 г. чувствовал себя в большем одиночестве, чем за десять лет до того, после разгрома декабристов — его «друзей, братьев, товарищей»: тогда, в 1826 г., он живо ощущал восторженное сочувствие общества, широкого круга читателей; теперь «общество» было ему враждебно, а сочувствие читателей он перестал ощущать и не мог вызвать его ни последними сборниками своих сочинений, ни «Пугачевым», ни «Современником».

В таких условиях создавались стихотворения, отразившие в себе, с разных сторон и в разных формах, настроения и раздумья поэта и объединенные им, для будущей публикации, в своего рода если не тематический, то смысловой и формально-художественный цикл.

Три из этих стихотворений — «Отцы пустынники и жены непорочны...», «Подражание италиянскому» и «Мирская власть» — облечены в формы церковно-религиозной поэзии: евангельской легенды и христианской молитвы. Это обстоятельство давало повод многим дореволюционным биографам и комментаторам Пушкина писать о глубокой и искренней религиозности Пушкина в последние годы его жизни, о его успокоенности и примирении с действительностью. Это, конечно, не так, но вопрос не решается просто и прямолинейно, а представляет две стороны. Несомненно, что Пушкин как мыслитель всегда тяготел к материализму, хотя бы и стихийному, и был деистом, т. е. отрицал необходимость и возможность существования личного божества, правящего миром. Но несомненно и то, что в последние годы жизни Пушкин нередко обращался к мотивам и образам, связанным с религиозными представлениями, и обращался к ним не только как к художественным фикциям, к элементам поэзии, но и видя в них воплощения известных моральных требований и истин, соответствующих его этическим воззрениям. Размышления о бурной молодости, о совершенных им ошибках, свойственные зрелому Пушкину, принимают нередко характер «покаяния». Таково «Воспоминание» (1828), где носителями возмездия за прошлые грехи выступают

Две тени  милые,  два данные судьбой
Мне ангела  во дни былые —
Но оба с крыльями,  и с пламенным  мечом,
И стерегут — и  мстят  мне оба...

(III, 654—655)

Мотив покаяния слышится и в ответе поэта митрополиту Филарету — «В часы забав иль праздной скуки...» (1830), совершенно независимо от личного отношения Пушкина к этому лицемерному и бездушному иерарху, которое не могло не быть отрицательным. В глубоко интимном и искреннем обращении к жене — «Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит...» (1834?) — мечтая о «побеге» «В обитель дальную трудов и чистых нег», он пишет план продолжения, где мы читаем: «О скоро ли перенесу я мои пенаты в деревню — поля, сад, крестьяне, книги; труды поэтические — семья, любовь etc. — религия, смерть».55

В 1835 г. он обращается к сочинению Джона Баниана (John Bunyan, 1628—1688)Є«The Pilgrim’s Progress» («Странствие паломника») и сжато перекладывает в стихи, с очень значительной переработкой, его первые главы (стихотворение «Странник», о котором придется еще говорить).56 Книга сурового проповедника- пуританина, борца против режима реставрации Стюартов, написанная им в тюрьме, привлекла Пушкина прежде всего своим страстным протестом против общественного строя, под гнетом которого, при видимости внешнего благополучия, задыхается осознавший себя и свое положение человек; отсюда может быть лишь один выход — полный разрыв с «обществом» и уход из него; но Пушкина привлекал и звучащий в книге мотив покаяния, самообличения и очищения от прошлых грехов, сродный отдельным моментам в его собственной биографии, когда он мучительно задумывался о своей жизни.

Одновременно со стихотворением «Из Пиндемонти» (на том же листе, где его черновик, — ПД 237) сделан набросок, оставшийся незаконченным и неотделанным:

Напрасно я бегу к сионским высотам,
Грех алчный гонится за мною по пятам...
Так, ноздри пыльные уткнув в песок сыпучий,
Голодный лев следит оленя бег пахучий.

(III,  419)57

Он близок по теме и образности ꬫСтраннику», близок вместе с тем и к стихотворениям, его окружающим, на евангельские и религиозные темы, особенно к «Молитве» — «Отцы пустынники и жены непорочны...», поскольку последнее является выражением чувств «падшего», которого молитва «крепит неведомою силой». Отсюда нужно заключить, что три рассматриваемых стихотворения («Отцы пустынники и жены непорочны...», «Подражание италиянскому», «Мирская власть») не являются ни случайностью в творчестве Пушкина, ни только формально-художественным использованием чуждых ему понятий и образов. В них вложено много глубоко личного и очень значительного.

Несомненно, однако, и то, что идейное содержание этих стихотворений много шире и глубже их прямого смысла.

В стихотворении II — «Отцы пустынники и жены непорочны...» Пушкин, перекладывая стихами молитву Ефрема Сирина, пользуется ее фразеологией, чтобы поставить перед собой (а следовательно, и перед читателями его стихов) некий этический идеал человека, сформулированный раннехристианским аскетом, всем известный и вместе с тем нимало не соответствующий понятиям окружающих автора людей. Пожелания «Духа смирения, терпения, любви и целомудрия», содержащиеся в стихотворении, не должны вызывать недоумения. Во-первых, Пушкин здесь точно воспроизводил слова молитвы («дух же целомудрия, смиренномудрия, терпения и любве даруй ми...»); во-вторых, не следует прямолинейно отождествлять значение этих христианских понятий с этическими понятиями Пушкина. Пушкин, окруженный врагами, в непрестанной борьбе, мог временами, в моменты тяжелых раздумий о своей жизни, желать покоя, желать себе сил и способностей переносить свое положение и стать выше его. В этом, как кажется, смысл рассматриваемого стихотворения.58

Третье по порядковому номеру стихотворение «Подражание италиянскому» («Как с древа сорвался предатель ученик...») представляет собой, как известно, вольное переложение сонета Франческо Джанни (Fr. Gianni, 1760—1822) «Sopra Giuda», известного Пушкину во французском переводе.59 Его содержание основано на евангельской легенде о самоубийстве предателя Христа — его ученика Иуды; Пушкина привлекло в нем изображение казни предателя, а предательство, клевета, измена — особенно предательство со стороны друга — были в глазах поэта тягчайшими из возможных преступлений; к осуждению предательства или клеветы он возвращался не раз в своей поэзии (ср. «Коварность», 1824; «Желание славы», 1825; «Так море, древний душегубец...», 1826; «Воспоминание», 1828; некоторые из «Песен западных славян» — «Видение короля», «Битва у Зеницы-Великой», «Песня о Георгии Черном», «Сестра и братья», 1834; «На Испанию родную...», 1835; выпущенные отрывки из «Вновь я посетил...», 1835, и пр.).

Четвертое стихотворение — «Мирская власть», каков бы ни был конкретный повод к его созданию, представляет собой произведение с несомненно очень сложным, многогранным содержанием.60 Уже его заглавие —н«Мирская власть» — содержит в себе противопоставление «мирской», т. е. гражданской, государственной власти, действующей насилием, — власти моральной, духовной (не в церковном смысле, так как для поэта важен не ритуальный, а именно моральный смысл изображаемого им евангельского предания). И эта «мирская» власть, грубо вмешивающаяся в область духовных, моральных переживаний, решительно им осуждается. С негодованием осмеивается мнимая, показная религиозность «мирской» власти:

К чему, скажите мне, хранительная стража?
Или распятие казенная поклажа
И вы боитеся воров или мышей?..

С еще большим негодованием осуждается антинародный характер этой «мирской власти»:

Иль опасаетесь, чтоб чернь не оскорбила
Того, чья жизнь весь род Адамов искупила,
И, чтоб не потеснить гуляющих господ,
Пускать не велено сюда простой народ.61

Официальная «мирская власть» николаевской империи рассматривала религию и церковь как единственный источник воспитания и образования народа в духе смирения и подчинения. Но сама эта власть решительно запирала доступ народу даже к церковным обрядам, там, где опасалась умаления сословных привилегий «гуляющих господ». Стихотворение Пушкина, опирающееся на драматическое евангельское предание, оказывалось направленным против бесчеловечной и антинародной «мирской власти». Этим вполне объясняется то, что стихотворение, не пропущенное цензурой в посмертное издание (или не включенное в него Жуковским из опасения цензуры), увидело свет впервые в герценовской «Полярной звезде» на 1856 год: и русская цензура, и Герцен — обе стороны одинаково сознавали большой общественный смысл, политическую остроту и демократическое направление написанного на религиозную тему пушкинского стихотворения.

Пятое в цикле стихотворение, как сказано, неизвестно. Шестое озаглавлено было Пушкиным сначала «Из Alfred Musset», потом имя французского поэта заменено именем итальянского: «Из Пиндемонти». То и другое имя — маскировка, примененная из цензурных соображений:62 стихотворение целиком пушкинское, одно из наиболее откровенных и глубоко субъективных в его поздней лирике. В отличие от трех рассмотренных нами, оно построено не на церковно-религиозной тематике и фразеологии, но на понятиях и терминах современной публицистики, выражающих совершенно четко политическую мысль автора. Применение классического образа («Я не ропщу о том, что отказали боги...») еще подчеркивает горькую иронию и презрение к предмету рассуждения — буржуазному парламентаризму, а цитата из «Гамлета» показывает близость настроений Пушкина к настроениям шекспировского героя, глубоко презирающего и отрицающего ненавистный ему придворно-феодальный мир. Первая часть стихотворения (ст. 1—13) заключает суждение о двух основных системах государственного управления того времени: о самодержавной монархии, которая лишь названа («Зависеть от царя...»),63 но в определении даже не нуждается (это определение дано в помеченной тем же днем «Мирской власти»), и о буржуазной парламентской «демократии» — безразлично, в форме ли конституционной монархии или республики («зависеть от народа»): обе они одинаково отвергаются («Не всё ли нам равно? Бог с ними»). Русскую самодержавную власть Пушкин хорошо знал по своему двадцатилетнему жизненному опыту (со времени окончания Лицея), а в 30-х годах, особенно с 1834-го, пришел к глубоко отрицательному взгляду на нее, даже при условии признания некоторых положительных черт в ее носителе Николае I. Западноевропейский и американский парламентаризм он внимательно изучал, в особенности с 1831 г., намереваясь писать историю французской революции от ее истоков — борьбы городов и крестьянства против феодалов в средние века; результатом этих изучений явились резко отрицательные изображения современных буржуазных демократий: английской в «Путешествии из Москвы в Петербург», американской в «Джоне Теннере», а в историческом плане — изображение классовой борьбы в период упадка феодализма в «Сценах из рыцарских времен». Отвергнув обе эти системы, Пушкин противопоставляет им, однако, не какую-либо третью (потому что третьей системы он не мог видеть в то время), но полную свободу мыслящей человеческой личности — в данном случае личности поэта — от всякой системы и всякой власти, — противопоставляет независимость, высокое сознание своего личного человеческого достоинства, доведенное до отрицания всяких общественных обязанностей. Было бы ошибкой понимать подобное настроение как анархический индивидуализм, как отказ от служения народу и обществу: в гражданском служении Пушкин всегда видел свое писательское призвание. Но здесь сказывается тяжелое состояние поэта, сохранившего свободолюбивые идеалы и ясно сознающего между тем невозможность общественной деятельности и борьбы в условиях 30-х годов — в период высшего торжества и могущества николаевской монархии, в той общественной и литературной обстановке, о которой говорено выше. Пушкин задыхался — и стихотворение «Из Пиндемонти» звучит как вопль человека, задыхающегося и ищущего хоть глотка чистого воздуха.

В этом смысле — стремления к свободе во что бы то ни стало — можно, как кажется, сопоставить «Из Пиндемонти» с другими двумя стихотворениями, выражающими те же настроения, и прежде всего с отрывком, начинающимся стихом «Не дай мне бог сойти с ума». Стихотворение это принято датировать 1833 годом — по давней традиции, идущей от Анненкова,64 но которая не имеет твердых оснований, кроме сближающей его будто бы с «Медным всадником» темы сумасшествия. Правильнее, быть может, отнести его к 1835—1836 гг., сопоставляя со стихотворениями «Странник» и «Из Пиндемонти»: безумным, «чья речь и дикий плач Докучны и кому суровый нужен врач», считают «ближние» Странника, осмелившегося порвать с привычным укладом жизни во имя внутренней и внешней свободы; «сильным и вольным» мог бы быть сумасшедший, если бы его «оставили на воле». Воля безумного безгранична, и ее проявления («Я пел бы в пламенном бреду..., заслушивался волн..., глядел бы, счастья полн, в пустые небеса...») близко совпадают с желаниями поэта, отрешающегося от «громких прав», «От коих не одна кружится голова», чтобы иметь возможность «Никому отчета не давать... По прихоти своей скитаться здесь и там, Дивясь божественным природы красотам...». Разница здесь в том, что в одном случае освобождение достигается ценой безумия, воля бессознательна, — и это приводит человека вновь к порабощению; в другом — орудием освобождения является разум, возвышенное самосознание человека, нераздельное от свободы, но самая эта свобода, отрицающая современное общество, остается мечтой, несбыточность которой горько сознается поэтом. Трагический и безысходный круг, составляемый этими тремя стихотворениями, с несравненной глубиной и силой выражает положение мыслящего человека «с душою и талантом» в условиях николаевской монархии 30-х годов.

Таковы четыре известных нам стихотворения из задуманного в августе (?) 1836 г. цикла. Два места в нем — I и V — как уже говорилось выше, остаются (пока!) незаполненными. Предложенное нами в 1958 г. на I место стихотворение «Я памятник себе воздвиг...» теперь, после возражений академика М. П. Алексеева и других авторов, должно быть отведено, и I место пока остается незанятым.

Пустующее пятое место, по нашему мнению, должно занимать стихотворение «Когда за городом, задумчив, я брожу...», написанное 14 августа. Оно по форме представляет такое же размышление, монолог для себя, как «Из Пиндемонти», «Мирская власть», «Отцы пустынники...», как и более ранние «Вновь я посетил...» или «Полководец». В нем, как и в некоторых других, характер размышления, внутреннего монолога, выхваченного из целого потока мыслей и переживаний, подчеркивается обрывом последнего стиха:

Стоит широко дуб над важными гробами,
Колеблясь и шумя...

То же — в стихотворении «Из Пиндемонти», а также в более раннем «Вновь я посетил... ».65 Стихотворение построено на противопоставлении двух кладбищ: городского как образа неволи, пошлости, антихудожественности, унижения человека, — и деревенского как воплощения воли, покоя, широты, поэтичности, близости к природе.66 Это не руссоистское противопоставление города и природы, выраженное, например, в «Цыганах»: это выражение того глубоко выстраданного Пушкиным стремления к свободе мысли и творчества, свободе от условностей и деспотической опеки, какое мы видим в ряде его писем к жене и в ряде стихотворений («Пора, мой друг, пора...», «Странник», «Вновь я посетил...», «Из Пиндемонти», «Не дай мне бог сойти с ума» и др.) и что так трогательно выражено в строфе XLVI Восьмой главы «Онегина», в словах, обращенных к герою Татьяной. Вместе с тем чувствуется здесь и не раз повторяющийся в творчестве Пушкина — особенно в 30-х годах — мотив возвращения к земле, в родную усадьбу, о чем мы уже говорили в связи с «Родословной моего героя». Действительно, кладбище, изображенное в стихотворении «Когда за городом, задумчив, я брожу...», — не крестьянское, сельское кладбище (напомним набросок «Стою печален на кладбище...» 1834 г., а также картину похорон ребенка в стихотворении «Румяный критик мой...»), но приусадебное, помещичье («кладбище родовое, где дремлют мертвые в торжественном покое»; ср. «Старея близ могил родных В своих поместьях родовых» — в «Езерском»). Стихотворение, таким образом, связано с целым комплексом социальных размышлений Пушкина о положении передового, культурного (и материально падающего) дворянства, к которому он сам принадлежал, о его общественно-политической роли, о его судьбе. Эти размышления были тем более сложны, что сочетались (как показывает все творчество Пушкина 30-х годов) с мыслями о положении закрепощенного народа и поисками путей для его освобождения.

Предположение о том, что одно пустующее место (возможно, V) могло быть занято стихотворением «Когда за городом, задумчив, я брожу...» — предположение, которое нам представляется наиболее возможным (ср. выше мнение Н. Л. Степанова), — не исчерпывает вопроса, оставляя незаполненным еще одно место. Какие произведения — конечно, последних лет жизни поэта — можно здесь указать? Из написанных в 1836 г. очень близко и тематически и по метрике к другим стихотворениям нашего ряда четверостишие «Напрасно я бегу к сионским высотам...» (о котором упоминалось выше). Но является ли оно законченным стихотворением (как полагает Н. Н. Петрунина — см. выше) или это только начало, о котором трудно сказать, во что бы оно вылилось, — вопрос этот нельзя считать решенным. Из других стихотворений, написанных в 1835 г., подходят к «циклу» 1836 г. — по своему медитативному характеру, большим философским и общественным проблемам, вложенным в них, наконец, по метрической форме — «Полководец» и «Странник», а также более ранние «Французских рифмачей суровый судия...» (1833) и «Пора, мой друг, пора...» (1834). Но «Полководец» был только что напечатан в том самом «Современнике», куда, по-видимому, предназначался и цикл 1836 г. «Французских рифмачей суровый судия...», послание, обращенное к Буало, имеет слишком узкую литературную тему, а обращение к жене «Пора, мой друг, пора...» — слишком, нужно думать, интимно; к тому же, оба последних стихотворения не закончены. Остается «Странник» — и очень возможно, что именно он должен был входить на одно из пустующих мест ряда или продолжить его. Это тем более вероятно, что первые 42 стиха «Странника» переписаны в 1836 г., и не ранее 14 августа (рукопись ПД 984). Препятствуют, однако, такому предположению размеры его и объективированная форма рассказа «о себе», не свойственная остальным стихотворениям, входящим в известную нам нумерацию.

Таков лирический цикл 1836 г. Мы имеем право называть этот ряд «циклом», так как известная общность мысли, целенаправленность, наконец, общность художественной формы сообщают ему внутреннее (а отчасти и внешнее) единство. В то же время стихотворения этого цикла многими нитями связаны с другими важнейшими произведениями медитативной лирики, с раздумьями-монологами, столь характерными для поэзии Пушкина 30-х годов.

Другой вопрос — насколько мог бы Пушкин напечатать — в «Современнике» или иначе — этот важный для него цикл. В этом приходится очень сомневаться. Известно, что «Мирская власть» увидела свет полностью лишь в герценовской «Полярной звезде», а в России — в издании Геннади 1870 г.; пятое (предполагаемое) стихотворение — «Когда за городом, задумчив, я брожу...», не включенное в посмертное издание по цензурным соображениям, напечатано было полностью Анненковым в VII, дополнительном томе его издания (1857); шестое — «Из Пиндемонти» — опубликовано впервые с большими цензурными изъятиями в том же дополнительном томе 1857 г., а полностью, без цензурных пропусков, напечатано лишь в первом издании под редакцией П. А. Ефремова, 1880 г.

«Посмертная» история пяти стихотворений показывает, что только два из них — «Отцы пустынники и жены непорочны» и «Подражание италиянскому» — были напечатаны беспрепятственно, а три (или два, если считать только известные) — испытали долгие цензурные мытарства. Отсюда можно предположить, что сугубо внимательная, подозрительная и придирчивая к «Современнику» цензура не пропустила бы их — по крайней мере без изменений — и при жизни Пушкина. Это обстоятельство отчетливо характеризует общественное значение пушкинского лирического цикла 1836 г.

Сомневаясь, быть может, в возможности напечатать намеченный цикл целиком, Пушкин составил — вероятно, осенью того же 1836 г. — другой список, в который включил два (или три — если верно наше предположениеЏ стихотворения из первого цикла и добавил к ним еще пять других, взятых из разных годов. Список дает новый намеченный цикл, тематически и формально не единый, но объединенный общими настроениями, вложенными в них. Обратимся к этому списку.