Скачать текст произведения

Измайлов Н.В. - Пушкин и В.Ф. Одоевский. Часть 3.

Напротив того, темоюО«Сильфиды» является попытка человека проникнуть из мира реальных, земных отношений в мир «чудесного» и воздействие этого чудесного мира на мир земной, одним словом, то «двоемирие», существование которого мучило и возбуждало пытливую мысль Одоевского. Проникновение в потусторонний мир равносильно пробуждению поэтического чувства, и о том, что речь идет именно о поэтическом чувстве, о прозрении поэта и разладе его с узкопрактически настроенным обществом, говорят четыре эпиграфа, поставленные в начале «Сильфиды».38 Контраст поэтического мира духов — мира, из которого явилась герою прекрасная Сильфида, и мира земного — подчеркивается в повести тем сгущенно бытовым фоном, на котором она развертывается. Начиная о§ очень спокойного описания приезда героя в деревню, данного, быть может, не без влияния первых глав «Онегина», повесть, прерывистыми скачками — прерывистость их определяется эпистолярной формой рассказа — идет, все повышаясь в тоне, к своей кульминации — к описанию чудесных свиданий героя с Сильфидой, в «отрывках из журнала» героя, и затем резко срывается, путем вмешательства грубо земных сил — друга героя, отца его невесты и врача — и возвращается к начальному тону в подчеркнуто обыденном изображении героя, забывшего по прошествии нескольких лет свои поэтические порывы. Пушкин в своем отзыве обошел молчанием «отрывки из журнала» — центральное место повести, где фантастический элемент достигает полного развития, а речь становится ритмическою, построенною на перифразе, на ряде метафор и богато развитых эпитетах (что сближает ее с речами духов в «Сегелиеле»), — и остановился с похвалой на некоторых письмах, где «много прелестного», т. е. на подготовительных бытовых моментах; «письмо тестя» он нашел «холодным и слишком незначительным», и Одоевский, по его собственному признанию, вследствие такого отзыва переделал его: это письмо — кульминация «земной» стороны повести (как «журнал» — кульминация стороны поэтической), стилизованное в провинциально-обывательском бытовом роде; таким образом, черты быта усиливались Пушкиным в этой двусторонней, контрастной повести — те черты, которые он стремился культивировать и особенно ценил в нарождающемся русском романе, наряду с правдивой психологией и умелым ведением рассказа — увлекательным развертыванием сюжета, в чем он сам был таким мастером: «истину» и «занимательность» он ставил главными условиями повествовательного жанра, и с этой точки зрения отдавал предпочтение «Княжне Зизи» перед сосредоточенной на внутренних переживаниях, бедной внешними перипетиями, фантастической «Сильфидой».

Суждения Пушкина о повестях Одоевского приобретают особую рельефность, если их сопоставить с отзывом Одоевского о самой значительной повести (а вернее — романе) Пушкина —О«Капитанской дочке», в письме, написанном вскоре после выхода в свет IV тома «Современника», где она появилась. «Капитанскую Дочь я читал два раза сряду и буду писать о ней особо в Л<итературных> Пр<ибавлениях к Русскому инвалиду>» (XVI, 195—196).39 «Комплиментов в лице делать не буду — вы знаете все, что я об вас думаю и к вам чувствую. Но вот критика не в художественном, но в читательном отношении. Пугачев слишком скоро после того, как о нем в первый раз говорится, нападает на крепость; увеличение слухов не довольно растянуто — читатель не имеет времени побояться за жителей Белогорской к¦<епости>, когда она уже и взята.40 Семейство Гринева хотелось бы видеть еще раз после всей передряги: хочется знать, что скажет Гринев, увидя Машу с Савельичем. Савельич — чудо! Это лицо самое трагическое, т. е. которого больше всех жалџ в повести. Пугачев чудесен, он нарисован мастерски. Швабрин набросан прекрасно, но только набросан; для зубов читателя трудно пережевать его переход из гвардии офицера в сообщники Пугачева... Швабрин слишком умен и тонок, чтобы поверить возможности успеха Пугачева и не довольно страстен, чтоб из любви к Маше решиться на такое дело... Покамест Швабрин для меня имеет много нравственно чудесного; может быть, как прочту в третий раз, лучше пойму.41 О подробностях не говорю, об интересе тоже — я не мог ни на минуту оставить книги, читая ее даже не как художник, но стараясь быть просто читателем, добравшимся до повести».42 Таким образом, Одоевский оценил в Пушкине прежде всегоё«читательный интерес», т. е. увлекающую занимательность рассказа и выпуклую образность, мастерскую обрисовку таких лиц, как Пугачев и Савельич. Он сам считал, что «повести не по моей части»,43 подразумевая повесть как занимательный рассказ, и чувствовал за собою недостаток в‹«пластичности», т. е. в силе непосредственной художественной изобразительности. Но в повести Пушкина его не удовлетворяла сжатость рассказа, избегающего, ради экономии изобразительных средств, подробного развития отдельных моментов, заполнения подразумевающихся временны́х перерывов и психологической мотивировки поступков действующих лиц: все внимание, вся творческая сила Пушкина направлены на быстрое и увлекательное развертывание сюжета, само по себе долженствующее в действиях достаточно обрисовать фигуры героев; но такое стремительное развитие действия, по мнению Одоевского, не позволяет ясно ощущать каждый его момент и делает непонятными такие сложные фигуры, как Швабрин. Повесть Пушкина в глазах его критика является схемой, слишком скупо заполненной материалом. Но такой взгляд писателя-теоретика, каким был Одоевский, объясняется тем, что последний, в подавляющем большинстве своих повествовательных выступлений, оставался и в 30-е, и в 40-е годы романтиком, тогда как Пушкин своими повестями в прозе и в стихах открывал пути русскому реализму, развившемуся уже после него, на оставленном им наследии, в творчестве Лермонтова и всей «натуральной школы» 40-х годов.

Остановимся еще на некоторых (тематических преимущественно) параллелях в творчестве Пушкина и Одоевского, указывавшихся в литературе. П. Н. Сакулин, отмечая, чтоњ«о каком-либо подражании Пушкину со стороны Одоевского, конечно, не может быть и речи», прибавляет, что все же «можно указать некоторые частности, которые, по-видимому, навеяны Пушкиным или по крайней мере допускают сближение Одоевского с Пушкиным» и приводит «картину петербургского наводнения» в «Саламандре», которая заставляет вспоминать о «Медном Всаднике», и «темы гробовщика и импровизатора, общие у Одоевского и Пушкина».44 Действительно, описание наводнения в первой части «Саламандры», напечатанной в 1841 г., многими чертами совпадает с описанием в «Медном Всаднике», который появился за четыре года до этого. Сходство образов при всем различии между сжатым и напряженным стилем «Петербургской повести» Пушкина и романтической прозой Одоевского очевидно; но естественно, что Одоевский, касаясь той же темы, что и Пушкин, в сходной сюжетной функции (гибель в наводнении — впрочем, мнимая — невесты героя, поворот в его судьбе, разрешение завязки) должен был неминуемо подчиниться этому образцу; с другой же стороны, оба описания должны были опираться на один и тот же источник — на описание наводнения в книге В. Н. Берха — и Одоевский даже ближе к нему, чем Пушкин.

Далее, фигуру гробовщика в повести Пушкина вряд ли можно сопоставлять с гробовщиком, автором «Записок», объединяющим три рассказа у Одоевского. В последнем случае гробовщик лишь мотивирует циклизацию разнородных новелл и сообщает им определенный колорит так же, как у Пушкина пять разных повестей объединяются личностью Ивана Петровича Белкина.

Наконец, импровизатор в «Египетских ночах» (1835?) и импровизатор в рассказе Одоевского того же названия (1833)45 носят лишь чисто внешние черты близости; но, не говоря уже о том, что повесть Пушкина писалась, вероятно, позже новеллы Одоевского, — замыслы обоих писателей глубоко различны. Импровизатор Пушкина играет прежде всего композиционную роль: через него должна быть введена поэма о «страстном торге» Клеопатры; сам же по себе он — вдохновенный поэт в минуты творческого подъема и бедняк, думающий только о заработке, в остальное время, — иллюстрирует излюбленную мысль Пушкина о свободе творчества и о двуликости поэта — творца и «ничтожного» человека, выраженную в стихотворении «Поэт» («Пока не требует поэта...»); импровизатор же Одоевского — весь, напротив, проникнут мрачной фантастикой (ведь в его судьбе участвует очеловеченный дух — Сегелиель): он — носитель страшного дара всеведения, выражающегося в разрушительном анализе, и способность поэтически импровизировать — лишь одно из проявлений этого дара. Темою Одоевского служит чисто философская проблема — трагедия все разлагающего аналитического ума, лишенного дара созерцания и творческого синтеза, вполне понятная лишь в связи с общей концепцией «Русских ночей», куда вошла, в издании 1844 г., новелла; импровизатор Одоевского — раб своего дара, и для него даже не может идти речи о свободе поэтического творчества.

Прочие данные, собранные П. Н. Сакулиным, по вопросу о воздействии творчества Пушкина на Одоевского (имя «Нулина» в «Семейной переписке», пример «Нереиды» в Prolegomena к «Русским письмам»; упоминания о Пушкине, как о поэте, в «Пестрых сказках», в «Княжне Мими» и др.), говорят лишь о реминисценциях писателя, цитирующего любимого им автора, но не о творческом воздействии. Сознательное желание подражать Пушкину (именно «Летописи села Горохина», т. е. «Истории села Горюхина») нужно видеть лишь в оставшемся в рукописи введении к сатирическим «Домашним заметкам, собранным старожилом», но они относятся, по-видимому, уже к позднейшей эпохе — к 50-м годам, и из них написано слишком мало; то, что известно, дает некоторый материал для сравнения стилей обоих авторов, но он не прибавит ничего нового к тому, что говорилось выше. Указание Н. Ф. Сумцова46 на одинаковость темы в рассказе Одоевского «Необойденный дом» и в IX «Подражании Корану» — «И путник усталый на бога роптал» — относится лишь к близости мотивов народной легенды, но не к творческим приемам Пушкина и Одоевского.

Точек соприкосновения между обоими писателями можно искать, наконец, в той области, которая для Одоевского представляла важную творческую и философскую проблему и окрашивала значительную часть произведений, а для Пушкина была отчасти приемом изображения, отчасти временным настроением, отзывавшимся в творчестве: в области фантастики.

Фантастические мотивы у Пушкина еще не вполне обследованы и требуют особой осторожности подхода. Приходится поэтому ограничиться лишь некоторыми указаниями.47 Фантастическая повесть, народившаяся у нас в половине 1820-х годов под влиянием немецкой романтики, в творчестве Антония Погорельского («Лафертовская маковница», 1825), получила в 1830-х годах значительное распространение, обособившись в определенный жанр, но, наконец, своим ремесленно подражательным характером вызвала протесты критики, в том числе и Одоевского. Пушкин одним из первых откликнулся на введение нового жанра; ранние его опыты не сохранились; осталось лишь несколько планов да свидетельства А. П. Керн и В. П. Титова об его устных рассказах, из которых один известен в изложении последнего.48 Но фантастические темы продолжали его занимать — и в 1833—1834 гг. «Медный Всадник» и «Пиковая дама», две «петербургских повести», явились выражением его понимания фантастики. В них поэт уловил то, что составляет самую основу фантастического жанра — смешение планов реального и ирреального, настолько тесное и незаметное, что читатель держится все время на границе между тем и другим (это особенно тонко проведено в «Пиковой даме»). Ирреальный план дается и воспринимается как вмешательство в жизнь человека темных, враждебных сил, ведущих его к гибели. Но если в «Медном Всаднике» оживающий «кумир на бронзовом коне» представляет не столько явление действительности, сколько бред безумного Евгения, в «Пиковой даме» воздействие темных, губительских сил воплощено в тайну трех карт, которую передает Герману явившаяся ему мертвая графиня. При этом смешение двух планов проведено Пушкиным настолько полно и незаметно, что читатель не осознает его и со все растущим напряжением следит за переживаниями героя, за его действиями, влекущими его к неизбежной гибели.49 В этом слиянии двух планов «Пиковой дамы», незаметном для читателя, заключается, по справедливому определению Достоевского, «верх искусства фантастического».50

Фантастика Одоевского носит, как и его мировоззрение, мистический характер. Пушкин, чуждый мистицизма, отверг предложенные ему автором произведения — ић«Сегелиеля» и «Сильфиду», и такое отрицательное отношение к ним было для него естественно и органично несмотря на то, что он сам не был чужд введения в свое творчество фантастических мотивов. В этом нет противоречия: чужды и неприемлемы были для Пушкина не фантастические темы сами по себе, но мистические воззрения Одоевского, выраженные притом в надуманных построениях и образах, в риторическом стиле, в котором, по выражению А. Ф. Кони, «гораздо больше слышится оратор, чем писатель, — чувствуется трибуна, но не спокойный кабинет».51

В фантастических повестях Одоевского Пушкин недаром видел надуманность — и относился к ним с большой долей иронии. Образное понятие об этом оттенке авторଫПиковой дамы» к автору «Сильфиды» дает рассказ В. Ленца, в котором он передает свой разговор с Пушкиным, происходивший, по-видимому, зимою 1834 г. «Гофмана фантастические сказки в это самое время были переведены в Париже на французский язык и благодаря этому обстоятельству сделались известны в Петербурге...52 Пушкин только и говорил, что про Гофмана. Наш разговор был оживлен и продолжался долго. — „Одоевский (в доме которого происходил разговор, — Н. И.) пишет также фантастические пьесы“, — сказал Пушкин с неподражаемым сарказмом в тоне. Я возразил совершенно невинно: „Sa pensée malheureusement n’a pas de sexe“,53 — и Пушкин неожиданно показал мне весь ряд своих прекрасных зубов: такова была его манера улыбаться».54 Рассказ очень верно характеризует ироническое отношение поэта к фантастике Одоевского, затушеванное — а порой и выступающее — в его письмах к автору «Сегелиеля».

Следует в заключение остановиться еще на одном эпизоде в отношениях между Пушкиным и Одоевским — казалось бы, не укладывающимся в литературную деятельность последнего. Это — переписка между ними, в конце 1836 г., по поводу возможности поместить в «Современнике» статью М. С. Волкова, талантливого инженера и разностороннего ученого, посвященную строительству в России железных дорог. Статья была написана, по-видимому, по предложению Одоевского — и это не должно нас удивлять: Одоевский, философ-мистик и писатель-фантаст, отличался пытливым и разносторонним умом, занимался физикой и химией, интересовался вопросами точных наук и техники, видя в их развитии залог общего прогресса России. Статья не была напечатана в «Современнике» 1836 г., ни в посмертных томах, изданных в 1837 г., — по причинам, едва ли зависевшим от издателей: Н. И. Тарасенко-Отрешков, ярый противник железных дорог и агент III Отделения, «отделанный» в статье Волкова, был назначен после гибели Пушкина одним из опекунов его детей — и это решило судьбу статьи, которая до нас не дошла. Но самый эпизод дает лишние штрихи и освещает с новой стороны взаимоотношения Пушкина с Одоевским.55

Какие же выводы можем мы сделать из нашего краткого и неполного обзора? Отношения между Пушкиным и В. Ф. Одоевским интересны для нас уже потому, что в них мы видим двух передовых людей своего времени, в общественно-литературных вопросах, во взглядах на роль и значение журналистики стоявших на очень близких позициях и шедших по одному пути, так что в последний год жизни Пушкина Одоевский стал его ближайшим и доверенным помощником в издании «Современника».56 Что же касается литературного творчества, то здесь они решительно расходились, вернее, Пушкин относился к творчеству Одоевского скептически и часто с иронией, Одоевский же не мог понять всего значения такой «читательски интересной» вещи, как «Капитанская дочка». Правда, при всем неизмеримом неравенстве дарований между гениальным и всеобъемлющим Пушкиным и умным, но рассудочным Одоевским, бывшим не столько художником, сколько публицистом и мыслителем, последний сохранил свою творческую индивидуальность. Но Пушкин открывал для русской литературы новый путь — и этот путь был широким путем критического реализма, давшим всю нашу великую классику. Одоевский же замыкал собою иной путь — путь философского романтизма, и, выпустив в 1844 г. собрание (притом неполное) своих сочинений, вслед за этим навсегда отошел от художественного творчества. Период романтизма был закончен — и на место его вступало в жизнь новое направление, родоначальником и основоположником которого был великий Пушкин.