Скачать текст произведения

Лотман. О композиционной функции "десятой главы" "Евгения Онегина"


О композиционной функции
«десятой главы» «Евгения
Онегина»

1. Так называемая десятая глава‹«Евгения Онегина» не обойдена вниманием исследователей. Количество интерпретаций (включая и литературные подделки «находок» нехватающих строф) свидетельствует о неиссякаемом интересе к этому неясному тексту. Цель настоящего сообщения — попытаться определить его композиционное отношение к общему замыслу романа.

2. И исследователи, связывавшие содержание десятой главы сѓ«декабристским будущим» Онегина (Г. А. Гуковский, С. М. Бонди и др.), и исключавшие такую возможность видят в ней прямое выражение отношения Пушкина к людям 14 декабря и их движению: «Рождение у Пушкина подобного замысла — свидетельство глубокой преданности Пушкина освободительным идеям, считавшего себя наследником и продолжателем великого дела декабристов»1. С этой точки зрения, особый интерес представляет мнение самих декабристов. К сожалению, сведения на этот счет крайне скудны, так как неопубликованные, тщательно зашифрованные отрывки десятой главы, посвященныє сибирским декабристам, остались неизвестны. Тем больший интерес представляет отзыв Н. И. Тургенева, которому А. И. Тургенев переслал в эмиграцию посвященную ему строфу. Связанная с этим переписка была изучена академиком В. Истриным и опубликована им в Журнале Министерства народного образования (Новая серия. XLIV. 1913. № 3. С. 15—26). Александр Иванович прочел пушкинские строки как апологию деятельности брата и явно хотел порадовать изгнанного брата («Есть тебе и еще несколько бессмертных строк о тебе», «есть прелестные характеристики Русских и России»). Ответная реакция Николая Тургенева может озадачить современного исследователя: он крайне разгневался. Он писал: «Сообщаемые Вами (между братьями Тургеневыми соблюдалась субординация эпистолярного этикета: к старшему брату, заменявшему отца, оба младших обращались на «вы», он же писал им «ты») стихи о мне Пушкина заставили меня пожать плечами. Судьи, меня и других судившие, делали свое дело: дело варваров, лишенных всякого света гражданственности, цивилизации. Это в натуре вещей. Но вот являются другие судьи. Можно иметь талант для поэзии, много ума, воображения, и при всем том быть варваром. А Пушкин и все русские, конечно, варвары. У одного из них, у Ж<уковско>го, душа покрывает и заменяет неудобства свойственного Русскому положения».

Реакцию Н. И. Тургенева можно было бы счесть данью минутному раздражению, вызванному тем, что сам он в это время хлопотал о пересмотре своего дела и не был заинтересован в упоминании в ряду других декабристов, и усугубленному впечатлением от стихотворений Пушкина периода польского восстания. Однако соображения эти нельзя признать решающими. Впечатление от письма брата со стихами Пушкина оказалось слишком глубоким и болезненным. Уже совпадение выражения А. И. Тургенева о том, что в десятой главе «есть прелестные характеристики Русских и России», с заглавием, которое Н. И. Тургенев поставил на титуле своих мемуаров: «La Russie et les Russes» («Россия и Русские»), привлекает внимание. Однако это можно было бы почесть случайным совпадением, если бы не более существенная перекличка. В письме брату, отводя любое мнение оставшихся в России соотечественников (и в том числе Пушкина) как варварское, Н. И. Тургенев писал: «...покуда Дикий в лесах, дотоле он не в состоянии и особенно не в праве судить о людях, коим обстоятельства позволили узнать то, чего в лесах знать невозможно. Мне всегда приходит в голову американец Hunter, воспитанный между дикими, но после образовавшийся в Англии. Видя суждения Русских обо мне, мне всегда кажется, что в подобном моему положении был бы Hunter, если б его дикие судили о нем. А он еще и любил своих диких, чего я о себе, конечно, сказать не могу. Если бы суждения обо мне Русских имели для меня какую-нибудь значительность, то я начал бы писать мои мемуары (курсив мой. — Ю. Л.)». Это место почти дословно Н. И. Тургенев повторил в «России и Русских» (цит. по русскому переводу, М., 1915): «Я вспоминаю, что в первые годы моего изгнания, когда я находился в Англии, мне попалась недавно изданная книга, в которой ее автор, по фамилии Hunter, рассказывал историю своей жизни. Родившись в Канаде, на окраине страны, он еще маленьким ребенком был похищен дикарями. Они усыновили его. Выросши среди нравов и обычаев своей новой родины, он, в конце концов, полюбил ее, подобно тому, как любят родные места. Достигши 17 или 18 лет, он во время одного набега попал в руки жителей Канады и остался среди них <...>. От меня далека мысль стараться установить какую-либо аналогию между Hunter’ом и мною, и еще менее между русскими и этими дикарями; но, чтобы указать характер моих размышлений по поводу моего процесса, я должен сознаться, что часто, думая о Hunter’е, я говорил себе: „Если бы случайно, после его возвращения в Канаду, дикари, которых он покинул, решили приговорить его к смертной казни, что тогда он подумал бы о них?“ И вот, я готов был думать по поводу смертного приговора, произнесенного надо мною, то именно, что, по всем вероятиям, Hunter подумал бы по поводу подобного приговора» (С. 300—301).

Совпадение хода мысли и текстуальное тождество ссылки на книгу Hunter’а позволяет утверждать неслучайный характер связи между письмом Н. И. Тургенева от 20 августа 1832 г. брату и замыслом книги «Россия и Русские». Видимо, суждения соотечественников все же имели для Н. И. Тургенева «какую-нибудь значительность».

3. Что же послужило причиной раздражения Николая Тургенева? Бесспорно, она заключается в ускользающем и от людей типа Александра Ивановича Тургенева, и, уж тем более, от наших современников, но болезненнЏ почувствованном Н. И. Тургеневым налете иронии. Уже фраза:

Предвидел в сей толпе дворян

Освободителей крестьян

— задевала больное место движения и указывала на утопичность его планов. Когда писалась десятая глава, Лунину было за сорок лет, к давнишней славе бретера и повесы давно уже прибавился ореол героическо› личности, мыслителя, каторжника с гордо поднятой головой. Достаточно без предубеждений сопоставить с этим образом фигуру вдохновенно бормочущего «друга Марса, Вакха и Венеры», чтобы почувствовать иронию и близорукость такого взгляда. Да и меланхолически обнажаемый кинжал, и еще в соседстве с пушкинским чтением ноэлей, выглядел не очень героически и совсем не столь уж опасно для тиранов. Конечно, этот налет иронии не может быть сравнен с убийственно сатирическими словами в адрес Александра I. Нельзя не заметить, что при переходе к югу ирония как бы сходит на нет.

В тексте есть еще одна странность: события 1812 г. даны в каком-то сниженном ключе, а упоминание «русского Бога» как одной из возможных причин победы после известных стихов Вяземского звучало, по меньшей мере, двусмысленно. Пушкин всегда писал о Тильзите с глубокой горечью:

Тильзит!.. (при звуке сем обидном

Теперь не побледнеет росс)... (II, 215)

Это и интонационно, и по смыслу весьма далеко от упоминания о том, как

...не наши повара

Орла двуглавого щипали

У Б<онапартова> шатра. (VI, 522)

На этом фоне бросаются в глаза героико-патетические интонации строк о Наполеоне:

Сей муж судьбы, сей странник бранный

Пред кем унизились ц<ари>... (VI, 522)

4. Следует различать сатиру в адрес власти и ее клевретов и иронию, направленную в дружеские, а иногда и в глубоко уважаемые мишени. Почему А’ И. Тургенев не увидел в стихах ничего обидного, а Н. И. это почувствовал? Потому что стихи эти не задевали ни благородства, ни добрых намерений декабристов. Они лишь ставили под сомнение серьезность их действий. А Александр Иванович Тургенев сам считал путь заговоров несерьезным и уверял себя и окружающих, что брат его никогда заговорщиком не был, а стремился лишь к мирной европеизации России и мирному уничтожению позорного рабства крестьян, как всякий просвещенный и благонамеренный человек.

5. Эти и другие недоумения, как кажется, отпадут, если предположить, что так называемая десятая глава по своей композиционной функции может быть сопоставлена с «Альбомом Онегина» и представляет собой текст, написанный от лица героя романа. Предположение это может быть поддержано рядом соображений. Так, например, именно в этой главе, единственный раз в романе, Пушкин упомянут в третьем лице по фамилии, что выглядело бы весьма странно в авторском повествовании. Пушкин, усвоив вальтерскоттовскую манеру показывать исторические события глазами лиц, не понимающих их подлинного смысла и масштаба или понимающих их иначе, чем автор, неизменно пытался использовать этот прием не только как средство исторического реализма, но и как удобную возможность обойти цензуру. Так, в обоих замыслах, посвященных изображению декабризма, — «Записках молодого человека» (так называемые «Повести о поручике Черниговского полка») и «Русском Пеламе» — он прибегал к словесной маске рассказчика, пряча свое лицо за фигурой условного повествователя. Такое построение текста характерно и для «Повестей Белкина», «Истории села Горюхина», «Капитанской дочки». Нет ничего запрещающего предположить подобное построение и для десятой главы. Особенности Онегина, отличающие его от Пушкина, хорошо просматриваются в характере оценок и тоне повествования десятой главы, хотя фрагментарный характер дошедшего до нас текста делает такое предположение одним из возможных. Вставной текст должен был найти свое место в первоначальном «большом» сюжетном плане романа. Когда этот план отпал и «Евгений Онегин» оказался законченным в сильно сокращенном объеме, необходимость такого обширного вставного текста отпала.

1987

Сноски

1 Макогоненко Г. П. Избр. работы. Л., 1987. С. 412.