Скачать текст произведения

Лотман. О "воскреснувшей эллинской речи"


О «воскреснувшей эллинской речи»

В № 11 «Вопросов литературы» за 1976 г. опубликована интересная статья С. Аверинцева «Славянское слово и традиции эллинизма». Не берусь, не являясь специалистом в области истории русского литературного языка, судить об ее основной концепции, которая, конечно, привлечет внимание исследователей, ближе меня знакомых с сущностью вопроса. Хотелось бы лишь позволить себе одно частное замечание.

Цитируя в начале статьи известный стих Пушкина:

Слышу умолкнувший звук божественной эллинской речи (III, 256) —

С. Аверинцев называет его°«решительно необычным» (в отличие от «довольно обычного», по его мнению, второго стиха этого двустишия) и делает вывод: «Похвала эта мыслима отнюдь не во всякой национальной литературе. Едва ли, например, самый рьяный поклонник переводов и подражаний античным поэтам, принадлежащих Леконту де Лилю, попытался бы расслышать во французских словах „эллинскую речь“. Уж если что слышится во французских словах, так это, конечно, латинская речь» (С. 153).

Для того чтобы судить о том, прав или нет в данном случае исследователь, полезно напомнить, что отправным творческим импульсом для создававшего этот «решительно необычный» стих Пушкина была строка из французской трагедии Лагарпа «Филоктет» (приводим ее в несколько неточной — явно по памяти — цитации Пушкина):

...j’entends  les  doux  sons  de  la  langue  Grecque —

Ї«...я слышу сладкие звуки греческого языка»). Цитата эта запомнилась Пушкину: он привел ее во французском письме Н. Н. Раевскому в июле 1825 г., объясняя свои взгляды на драму, и в 1829 г. (30 января или 30 июня?) — во французском же наброске предисловия к «Борису Годунову» (см. XIII, 197 и XIV, 48). Следует напомнить, что последняя дата хронологически близка ко времени создания стихотворения «На перевод Илиады». Последнее датируется пометой под черновиком: «8 н<оября 1830 г.>». Связь начала стихотворения со стихом Лагарпа подтверждается и наблюдениями над отразившимся в рукописи творческим процессом: Пушкин долго не мог найти нужное ему начало. Были отвергнуты стихи:

Чужд мне был Гомеров язык сладкозвучный как Леты журчанье (III, 866);

Чужд мне был Гомеров язык свободный во всех земнородных (III, 867).

Затем, видимо, мелькнула мысль начать текст цитатой, и был набросан отрывок первого стиха перевода Гнедича:

Гнев богиня воспой (III, 867).

Здесь-то, вероятно, автору вспомнился французский стих Лагарпа, и он начал сразу набело:

Слышу божественный звук воскреснувшей речи эллинской.

Поскольку первоначально слово «воскреснувшей» отсутствовало, то текст явно представлял собой простой перевод стиха Лагарпа.

Установление этого факта позволяет высказать суждения и о содержании мысли Пушкина, как представляется, весьма далекой от того, что усматривает в ней С‚ Аверинцев. Последний видит черты «божественной эллинской речи» в самой сущности «славянского слова» и, следовательно, считает, что Пушкин указывает здесь на безусловную природу языкового сходства, а не на условный образ подобия, создаваемый мастерством поэта (Леконт де Лиль, по мнению исследователя, не может сделать то, что возможно для Гнедича, в силу природы французского языка). Влияние древнегреческих фразеологических и словообразовательных моделей на церковнославянский язык общеизвестно. Знал о нем и Пушкин. В 1825 г. он писал о «славяно-русском языке»: «В XI веке древний греческий язык вдруг открыл ему свой лексикон, сокровищницу гармонии, даровал ему законы обдуманной своей грамматики, свои прекрасные обороты, величественное течение речи; словом, усыновил его...» (XI, 31). Однако позволительно думать, что в стихе, комментируемом исследователем, речь идет о другом — о той условной адекватности, которая создается искусством поэта и возможна в любом языке, о той адекватности, которую имел в виду Пушкин, когда писал на полях стихотворений Батюшкова: «звуки италианские! Что за чудотворец этот Б<атюшков>» (XII, 267). Чтобы убедиться в этом, обратимся к контексту, в котором Пушкин всегда вспоминал стихи Лагарпа: здесь речь неизменно идет именно о неизбежной условности искусства, которое нельзя судить с позиций естественного правдоподобия: «У Лагарпа Филоктет, выслушав тираду Пирра, говорит на чистом французском языке: „Увы, я слышу сладкие звуки греческой речи“. Не есть ли все это условное неправдоподобие?» (XIV, 48, 396). Таким образом, речь шла именно о «воскреснувшей эллинской речи» (III, 867), о мастерстве переводчика, а не о судьбах языка. Вряд ли бы Пушкин согласился с мыслью, что под пером французского переводчика Гомер фатально воскреснуть не может.

В заключение я хочу снова подчеркнуть, что рассматриваю лишь то, как С. Аверинцев истолковал пушкинскую цитату, — богатая мыслями статья его, конечно, заслуживает и разговора по существу проблемы. Но это уж дело специалистов.

1977