Скачать текст произведения

Вигель. Из "Записок"


 

Ф. Ф. ВИГЕЛЬ

ИЗ «ЗАПИСОК»

 

При торжественном открытии Лицея находился Тургенев; от него узнал я некоторые о том подробности. Вычитывая воспитанников, сыновей известных отцов, между прочим назвал он одного двенадцатилетнего мальчика€ племянника Василья Львовича, маленького Пушкина, который, по словам его, всех удивлял остроумием и живостью. Странное дело. Дотоле слушал я его довольно рассеянно, а когда произнес он это имя, то вмиг пробудилось все мое внимание. Мне как будто послышался первый далекий гул той славы, которая вскоре потом должна была греметь по всей России, как будто вперед что-то сказало мне, что беседа его доставит мне в жизни столько радостных, усладительных, а чтение его столько восторженных часов.

В начале 1817 года был весьма примечательный первый выпуск воспитанников из Царскосельского лицея; немногие из них остались после в безызвестности. Вышли государственные люди, как, например, барон Корфњ поэты, как барон Дельвиг, военно-ученые, как Вальховский, политические преступники, как Кюхельбекер. На выпуск же молодого Пушкина смотрели члены «Арзамаса» 1 как на счастливое для них происшествие, как на торжество. Сами родители его не могли принимать в нем более нежного участия; особенно же Жуковский, восприемник его ⵫Арзамасе», казался счастлив, как будто бы сам Бог послал ему милое чадо. Чадо показалось мне довольно шаловливо и необузданно, и мне даже больно было смотреть, как все старшие братья наперерыв баловали маленького брата. Почти всегда со мною так было: те, которых предназначено мне было горячо любить, на первых порах знакомства нашего мне казались противны. Спросят: был ли и он тогда либералом? Да как же не быть восемнадцатилетнему мальчику, который только что вырвался на волю, с пылким поэтическим воображением и кипучею африканскою кровью в жилах, и в такую эпоху, когда свободомыслие было в самом разгаре. Я не спросил тогда, за что его назвали «Сверчком»; теперь нахожу это весьма кстати: ибо в некотором отдалении от Петербурга, спрятанный в стенах Лицея, прекрасными стихами уже подавал он оттуда свой звонкий голос. <...> Его хвалили, бранили, превозносили, ругали. Жестоко нападая на проказы его молодости, сами завистники не смели отказывать ему в таланте; другие искренно дивились его чудным стихам, но немногим открыто было то, что в нем было, если возможно, еще совершеннее, — его всепостигающий ум и высокие чувства прекрасной души его.

 

Три года прошло, как семнадцатилетний Александр Пушкин был выпущен из Лицея и числился в Иностранной коллегии, не занимаясь службой. Сие кипучее существо, в самые кипучие годы жизни, можно сказать, окунулось в ее наслаждения. Кому было остановить, остеречь его? Слабому ли отцу его, который и умел только восхищаться им? Молодым ли приятелям, по большей части военным, упоенным прелестями его ума и воображения, и которые, в свою очередь, старались упоевать его фимиамом похвал и шампанским вином? Театральным ли богиням, с коими проводил он большую часть своего времени? Его спасали от заблуждений и бед собственный сильный рассудок, беспрестанно в нем пробуждающийся, чувство чести, которым весь был он полон, и частые посещения дома Карамзина, в то время столь же привлекательного, как и благочестивого.

Он был уже славный муж по зрелости своего таланта и вместе милый, остроумный мальчик не столько по летам, как по образу жизни и поступкам своим. Он умел быть совершенно молод в молодости, то есть постоянно весел и беспечен: наука, которая ныне с каждым годом более забывается. Молодежь, охотно повторяя затверженные либеральные фразы, ничего не понимала в политике, даже самые корифеи, из которых я иных знал; а он, если можно, еще менее, чем кто. Как истый поэт, на весне дней своих, подобно соловью, он только что любил и пел. Как опыт, написал он уже чудесную свою поэму «Руслан и Людмила», а между тем, как цветами, беспрестанно посыпал первоначальное свое поэтическое поприще прелестными мелкими стихотворениями.

Из людей, которые были его старее, всего чаще посещал Пушкин братьев Тургеневых; они жили на Фонтанке, прямо против Михайловского замка, что ныне Инженерный, и к ним, то есть к меньшому, Николаю, собирались нередко высокоумные молодые вольнодумцы. Кто-то из них, смотря в открытое окно на пустой тогда, забвенью брошенный дворец, шутя, предложил Пушкину написать на него стихи.

Он по матери происходил от арапа генерала Ганнибала и гибкостию членов, быстротой телодвижений несколько походил на негров и на человекоподобных жителей Африки. С этим проворством вдруг вскочил он на большой и длинный стол, стоявший перед окном, растянулся на нем, схватил перо и бумагу и со смехом принялся писать. Стихи были хороши, не превосходны; слегка похвалив свободу, доказывал он, что будто она одна правителей народных может спасать от ножа убийцы; потом с омерзением и ужасом говорил в них о совершенных злодеяниях в замке, который имел перед глазами. Окончив, показал стихи, и не знаю, почему назвали их «Одой на Свободу». Об этом экспромте скоро забыли, и сомневаюсь, чтобы он много ходил по рукам. Ничего другого в либеральном духе Пушкин не писал еще тогда 2.

Заметя в государе наклонность карать то, что он недавно поощрял, граф Милорадович, русский Баярд, чтобы более приобрести его доверенность, сам собою и из самого себя сочинил нечто в виде министра тайнођ полиции. Сия часть, с упразднением министерства тайной полиции, перешла в руки графа Кочубея, который для нее, можно сказать, не был ни рожден, ни воспитан и который неохотно ею занимался. Для нее был нужен человек государственный, хотя бы не весьма совестливый, как у Наполеона Фуше, который бы понапрасну не прибегал к строгим мерам и старался более давать направление общему мнению. Отнюдь не должно было поручать ее невежественным и пустоголовым ветреникам, коих усердие скорее вредило, чем было полезно их государям, каковыми были, например, Милорадович и другой, которого здесь еще не время называть.

Кто-то из употребляемых Милорадовичем, чтобы подслужиться ему, донес, что есть в рукописи ужасное якобинское сочинение под названиемё«Свобода» недавно прославившегося поэта Пушкина и что он с великим трудом мог достать его. Сие последнее могло быть справедливо, ибо ни автор, ни приятели его не имели намерения его распускать. Милорадович, не прочитав даже рукописи, поспешил доложить о том государю, который приказал ему, признав виновного, допросить его. Пушкин рассказал ему все дело с величайшим чистосердечием; не знаю, как представил он его императору, только Пушкина велено... сослать в Сибирь 3. Трудно было заставить Александра отменить приговор; к счастию, два мужа твердых, благородных, им уважаемых, Каподистрия 4 и Карамзин, дерзнули доказать ему всю жестокость наказания и умолить о смягчении его. Наш поэт причислен к канцелярии попечителя колоний южного края генерала Инзова и отправлен к нему в Екатеринослав, не столько под начальство, как под стражу. Это было в мае месяце.

Когда Петербург был полон людей, велегласно проповедующих правила, которые прямо вели к истреблению монархической власти, когда ни один из них не был потревожен, надобно же было, чтобы пострадал юноша, чуждый их затеям, как последствия показали. Дотоле никто за политические мнения не был преследуем, и Пушкин был первым, можно сказать, единственным тогда мучеником за веру, которой даже не исповедовал. Он был в отношении к свободе то же, что иные христиане к религии своей, которые не оспаривают ее истин, но до того к ней равнодушны, что зевают при одном ее имени. И внезапно, ни за что ни про что, в самой первой молодости, оторвать человека от всех приятностей образованного общества, от столичных увеселений юношества, чтобы погрузить его в скуку Новороссийских степей. Мне кажется, у меня сердце облилось бы желчью и навсегда в ней потонуло. Если бы Пушкин был постарее, его могла бы утешить мысль, что ссылка его, сделавшись большим происшествием, объявлением войны вольнодумству, придаст ему новую знаменитость, как и случилось.

Если император Александр имел намерение поразить ужасом вольнодумцев, за безделицу не пощадив любимца друзей русской литературы, то цель его была достигнута. Куда девался либерализм? Он исчез, как будто ушел в землю; все умолкло. Но тогда-то именно и начал он делаться опасен. Люди, которые, как попугаи, твердили ему похвалы, скоро забыли о нем, как о брошенной моде. Небольшое же число убежденных или злонамеренных нашли, что пришло время от слов перейти к действиям, и под спудом начали распространять его. И тогда начали составляться тайные общества, коих только пять лет спустя открылось существование.

Вольнолюбивые мнимые друзья Пушкина даже возрадовались его несчастию; они полагали, что досада обратит его наконец в сильное и их намерениям полезное орудие. Как они ошибались! В большом свете, где не читали русского, где едва тогда знали Пушкина, без всякого разбора его обвиняли, как развратника, как возмутителя. Грустили немногие, молча преданные правительству и знавшие цену не одному таланту изгнанника, но и сердцу его. Они за него опасались; они думали, что отчаяние может довести его до каких-нибудь безрассудных поступков или до неблагородных привычек и что вдали от нас угаснет сей яркий луч нашей литературной славы. К счастию, и они ошиблись.

Великая потеря, которую сделал онЭ<Алексеев> с отбытием Бахметева, скоро заменена была прибытием дивизионного начальника, Михаила Феодоровича Орлова, который, как известно читателю, был опасной красой нашего «Арзамаса». Сей благодушный мечтатель более чем когда бредил въявь конституциями. Его жена, Катерина Николаевна, старшая дочь Николая Николаевича Раевского, была тогда очень молода и даже, говорят, исполнена доброты, которой через несколько лет и следов я не нашел. Он нанял три или четыре дома рядом и начал жить не как русский генерал, а как русский боярин. Прискорбно казалось не быть принятым в его доме, а чтобы являться в нем, надобно было более или менее разделять мнения хозяина. Домашний приятель, бригадный генерал Павел Сергеевич Пущин, не имел никакого мнения, а приставал всегда к господствующему. Два демагога, два изувера, адъютант Охотников и майор Раевский (совсем не родня г-же Орловой) с жаром витийствовали. Тут был и Липранди <...>. На беду, попался тут и Пушкин, которого сама судьба всегда совала в среду недовольных. Семь или восемь молодых офицеров генерального штаба известных фамилий, воспитанников московской Муравьевской школы, которые находились тут для снятия планов по всей области, с чадолюбием были восприняты. К их пылкому патриотизму, как полынь к розе, стал прививаться тут западный либерализм. Перед своим великим и неудачным предприятием нередко посещал сей дом с другими соумышленниками русский генерал князь Александр Ипсиланти, шурин губернатора, когда

На берега Дуная

Великодушный Грек свободу вызывал.

Перед нашим Алексеевым, тайно исполненным дворянских предрассудков и монархических поверий, не иначе раскрылись двери, как посредством легонького московского оппозиционного духа. Для него, по крайней мере, знакомство сие было полезно, ибо оно сблизило его с Пушкиным, который и написал к нему известные послания в стихах.

Все это говорилось, все это делалось при свете солнечном, в виду целой Бессарабии. Корпусной начальник Иван Васильевич Сабанеев, офицер суворовских времен, который стоял на коленях перед памятью сей великой подпоры престола в России, не мог смотреть на это равнодушно. Мимо начальника штаба Киселева, даже вопреки ему, представил он о том в Петербург. Орлову велено числиться по армии, Пущину подать в отставку. Охотников кстати умер, а Раевский заключен в Тираспольскую крепость; тем все и кончилось 5.

С первой минуты прибывшего совсем без денег молодого человека Инзов поместил у себя жительством, поил, кормил его, оказывал ласки, и так осталось до самой минуты последней их разлуки. Никто так глубоко не умел чувствовать оказываемые ему одолжения, как Пушкин, хоть между прочими пороками, коим не был он причастен, накидывал он на себя и неблагодарность. Его веселый, острый ум оживил, осветил пустынное уединение старца. С попечителем своим, более чем с начальником, сделался он смел и шутлив, никогда не дерзок; а тот готов был все ему простить. Была сорока, забавница целомудренного Инзова; Пушкин нашел средство выучить ее многим неблагопристойным словам, и несчастная тотчас осуждена была на заточение; но и тут старик не умел серьезно рассердиться. Иногда же, когда дитя его распроказничается, то более для предупреждения неприятных последствий, чем для наказания, сажал он его под арест, то есть несколько дней не выпускал его из комнаты. Надобно было послушать, с каким нежным участием и Пушкин отзывался о нем.

«Зачем он меня оставил? — говорил мне Инзов, — ведь он послан был не к генерал-губернатору, а к попечителю колоний; никакого другого повеления об нем с тех пор не было; я бы мог, но не хотел ему препятствовать. Конечно, в Кишиневе иногда бывало ему скучно; но разве я мешал его отлучкам, его путешествиям на Кавказ, в Крым, в Киев, продолжавшимся несколько месяцев, иногда более полугода? Разве отсюда не мог он ездить в Одессу, когда бы захотел, и жить в ней, сколько угодно? А с Воронцовым, право, несдобровать ему» 6.

Такие печальные предчувствия родительского сердца, хотя я и не верил им, трогали меня. Я писал к Пушкину, что непростительно ему будет, если он не приедет потешить старика, умолял его именем всех женщин, которых любил он в Кишиневе, навестить нас. И он в половине марта приехал недели на две, остановился у Алексеева и многих, разумеется, в том числе и меня, обрадовал своим приездом.

Он заставил меня сделать довольно странное знакомство. В Кишиневе проживала не весьма в безызвестности гречанка-вдова, называемая Полихрония, бежавшая, говорили, из Константинополя. При ней находилас§ молодая, но не молоденькая дочь, при крещении получившая мифологическое имя Калипсо и, что довольно странно, которая несколько времени находилась в известной связи с молодым князем Телемахом Ханджери. Она была не высока ростом, худощава, и черты у нее были правильные; но природа с бедняжкой захотела сыграть дурную шутку, посреди приятного лица ее прилепив ей огромный ястребиный нос. Несмотря на то, она многим нравилась, только не мне, ибо длинные носы всегда мне казались противны. У нее был голос нежный, увлекательный, не только когда она говорила, но даже когда с гитарой пела ужасные, мрачные турецкие песни; одну из них, с ее слов, Пушкин переложил на русский язык, под именем «Черной шали». Исключая турецкого и природного греческого, хорошо знала она еще языки арабский, молдавский, итальянский и французский. Ни в обращении ее, ни в поведении не видно было ни малейшей строгости; если б она жила в век Перикла, история, верно, сохранила бы нам ее вместе с именами Фрины и Лаисы.

Любопытство мое было крайне возбуждено, когда Пушкин представил меня сей деве и ее родительнице. В нем же самом не заметил я и остатков любовного жара, коим прежде горел он к ней. Воображение пуще разгорячено было в нем мыслию, что лет пятнадцати будто бы впервые познала она страсть в объятиях лорда Байрона, путешествовавшего тогда по Греции. Ею вдохновенный, написал он даже известное, прекрасное послание к гречанке:

Ты рождена воспламенять

Воображение поэтов,

Его тревожить и пленять

Любезной живостью приветов,

Восточной странностью речей,

Блистаньем зеркальных очей... — и проч.

Мне не соскучилось у этих дам, только и не слишком полюбилось. Не помню, ее ли мне завещал Пушкин, или меня ей, только от наследства я тотчас отказался. После отъезда Пушкина у этих женщин, не знаю, быђ ли я более двух раз.

В Одессе, где он только что поселился, не успел еще он обрести веселых собеседников; в Бессарабии звуки лиры его раздавались в безмолвной, а тут только что в шумной пустыне: никто с достаточным участиеђ не в состоянии был внимать им. Встреча с человеком, который мог понимать его язык, должна была ему быть приятна, если б у него и не было с ним общего знакомства и он собою не напоминал бы ему Петербурга. Верно, почитали меня человеком благоразумным, когда перед отъездом Жуковский и Блудов наказывали мне стараться войти в его доверенность, дабы по возможности отклонять его от неосторожных поступков. Это было не легко: его самолюбие возмутилось бы, если б он заметил, что кто-то хочет давать направление его действиям. Простое доброжелательство мое ему полюбилося, и с каждым днем наши беседы и прогулки становились продолжительнее. Как не верить силе магнетизма, когда видишь действие одного человека на другого? Разговор Пушкина, как бы электрическим прутиком касаясь моей черными думами отягченной главы, внезапно порождал в ней тысячу мыслей, живых, веселых, молодых, и сближал расстояние наших возрастов. Беспечность, с которою смотрел он на свое горе, часто заставляла меня забывать и собственное. С своей стороны, старался я отыскать струну, за которую зацепив мог бы я заставить заиграть этот чудный инструмент, и мне удалось. Чрезвычайно много неизданных стихов было у него написано и между прочим первые главы «Евгения Онегина»; и я могу сказать, что я насладился примёрами (на русском языке нет такого слова)*1 его новых произведений. Но одними ли стихами пленял меня этот человек? Бывало, посреди пустого, забавного разговора, из глубины души его или сердца вылетит светлая, новая мысль, которая изумит меня, которањ покажет и всю обширность его рассудка. Часто со смехом, пополам с презрением, говорил он мне о шалунах-товарищах его в петербургской жизни, с нежным уважением о педагогах, которые были к нему строги в Лицее. Мало-помалу открыл я весь закрытый клад его правильных суждений и благородных помыслов, на кои накинута была замаранная мантия цинизма. Вот почему все заблуждения его молодости впоследствии от света разума его исчезли как дым.

 

Влюбчивого Пушкина нетрудно было привлечь миловидной ххх, которой Раевский представил, как славно иметь у ног своих знаменитого поэта. Известность Пушкина во всей России, хвалы, которые гремели ему во всех журналах, превосходство ума, которое внутренно Раевски„ должен был признавать в нем над собою, все это тревожило, мучило его. Он стихов его никогда не читал, не упоминал ему даже об них: поэзия была ему дело вовсе чуждое, равномерно и нежные чувства, в которых видел он одно смешное сумасбродство. Однако же он умел воспалять их в других; и вздохи, сладкие мучения, восторженность Пушкина, коих один он был свидетелем, служили ему беспрестанной забавой. Вкравшись в его дружбу, он заставил его видеть в себе поверенного и усерднейшего помощника, одним словом, самым искусным образом дурачил его <...>.

Еще зимой чутьем слышал я опасность для Пушкина, не позволял себе давать ему советов, но раз шутя сказал ему, что по африканскому происхождению его все мне хочется сравнить его с Отелло, а Раевского с неверным другом Яго. Он только что засмеялся 7.

Через несколько дней по приезде моем в Одессу встревоженный Пушкин вбежал ко мне сказать, что ему готовится величайшее неудовольствие. В это время несколько самых низших чиновников из канцелярии генерал-губернаторской€ равно как и из присутственных мест, отряжено было для возможного еще истребления ползающей по степи саранчи; в число их попал и Пушкин. Ничего не могло быть для него унизительнее... 8 Для отвращения сего добрейший Казначеев медлил исполнением, а между тем тщетно ходатайствовал об отмене приговора. Я тоже заикнулся было на этот счет; куда тебе*2. Он <Воронцов> побледнел, губы его задрожали, и он сказал мне: «Любезный Ф. Ф., если вы хотите, чтобы мы остались в прежних приязненных отношениях, не упоминайте мне никогда об этом мерзавце», — а через полминуты прибавил: «Также и о достойном друге его Раевском». Последнее меня удивило и породило во мне много догадок.

Во всем этом было так много злого и низкого, что оно само собою не могло родиться в голове Воронцова, а, как узнали после через Франка, внушено было самим же Раевским. По совету сего любезного друга Пушкин отправился и, возвратясь дней через десять, подал донесение об исполнении порученного. Но в то же время, под диктовку того же друга, написал к Воронцову французское письмо, в котором между прочим говорил, что дотоле видел он в себе ссыльного, что скудное содержание, им получаемое, почитал он более пайком арестанта; что во время пребывания его в Новороссийском крае он ничего не сделал столь предосудительного, за что бы мог быть осужден на каторжную работу (aux travaux forcés), но что, впрочем, после сделанного из него употребления он, кажется, может вступить в права обыкновенных чиновников и, пользуясь ими, просить об увольнении от службы. Ему велено отвечать, что как он состоит в ведомстве министерства иностранных дел, то просьба его передана будет прямому его начальнику, графу Нессельроде; в частном же письме к сему последнему поступки Пушкина представлены в ужасном виде. Недели через три после того, когда меня уже не было в Одессе, получен ответ: государь, по докладу

Нессельроде, повелел Пушкина отставить от службы и сослать на постоянное жительство в отцовскую деревню, находящуюся в Псковской губернии 9.

Не раз мне приходилось говорить о старшем сыне сестры моей Алексеевой, Александре Ильиче, которого оставил я в Ельце адъютантом при пьяном генерале графе Палене. Из особой милости к отцу покойный государь перевел потом обоих сыновей его в гвардию: старшего в конно-егерский полк, а младшего в новый Семеновский. Хотя гвардейский конно-егерский полк стоял в Новгороде, однако служивший в нем уже штабс-капитаном Алексеев под разными предлогами жил почти безвыездно в Петербурге. Что он в нем делал? Почти одни шалости. Он любил поплясать, погулять, поиграть, по отнюдь не был буяном; напротив, какая-то врожденная ластительность (câlinerie) всегда в отношении к нему склоняла родителей и начальство к снисходительности, может быть, излишней.

Я сам был обезоружен его ласковым и услужливым характером, как вдруг в начале октября (1826 г.) я узнаю, что он схвачен и под караул отправлен в Москву. Вот что случилось. Кто-то еще в марте дал ему какие-то стихи, будто Пушкина, в честь мятежников 14 декабря; у него взял их молоденький гвардейский коннопионерный офицер Молчанов, взял и не отдавал, а тот об них совсем позабыл. Так почти всегда водилось между армейскими офицерами: немногие знали, что такое литература; возьмут, прочитают стишки, выдаваемые за лихие, отдадут другому, другой третьему и так далее. То же самое и с книгами: тот, который имел неосторожность дать их и кому они принадлежат, никогда их не увидит.

Между тем лишь только учредилась жандармская часть, некто донес ей в Москве, что у офицера Молчанова находятся возмутительные стихи. Бедняжку, который и забыл об них, схватили, засадили, допросили, от кого он их получил? Он указал на Алексеева. Как за ним, так и за Пушкиным, который все еще находился ссыльным в псковской деревне, отправили гонцов.

Это послужило к пользе последнего. Государь пожелал сам видеть у себя в кабинете поэта, мнимого бунтовщика, показал ему стихи и спросил, кем они написаны? Тот не обинуясь сознался, что он. Но они были писаны за пять лет до преступления, которое будто бы они восхваляют, и даже напечатаны под названием «Андрей Шенье». В них Пушкин нападает на революцию, на террористов, кровожадных безумцев, которые погубили гениального человека. Небольшую только часть его стихотворения, впрочем, одинакового содержания, неизвестно почему цензура не пропустила, и этот непропущенный лоскуток, который хорошенько не поняли малограмотные офицерики, послужил обвинительным актом против них10. Среди бесчисленных забот государь, вероятно, не захотел взять труда прочитать стихи; без того при малейшем желании увидел бы он, что в них не было ничего общего с предметом, на который будто они были написаны. Пушкин умел ему это объяснить, и его умная, откровенная, почтительно-смелая речь полюбилась государю. Ему дозволено жить, где он хочет, и печатать, что он хочет. Государь взялся быть его цензором с условием, чтобы он не употреблял во зло дарованную ему совершенную свободу, и до конца жизни своей остался он под личным покровительством царя.

Иная участь ожидала бедных офицеров. По крайней мере, Молчанову, во мзду его признания, дозволено было оставить службу. Но Алексеев, который не хотел или, лучше сказать, не мог назвать того, кто дал ему стихи, по привезении в Москву, где нет крепости, посажен был в острог, в сырую, только что отделанную комнату, в которой скоро расстроилось его здоровье, и он едва не потерял зрение.

<...> В креслах я встретил двух одесских знакомых, Пушкина и Завалиевского. Увидя первого, я чуть не вскрикнул от радости; при виде второго едва не зевнул. После ссылки в псковской деревне Москва должна была раем показаться Пушкину, который с малолетства в ней не бывал и на неопределенное время в ней остался. Я узнал от него о месте его жительства и на другой же день поехал его отыскивать. Это было почти накануне моего отъезда, и оттого не более двух раз мог я видеть его; сомневаюсь, однако, если б и продлилось мое пребывание, захотел ли бы я видеть его иначе, как у себя. Он весь еще исполнен был молодой живости и вновь попался на разгульную жизнь: общество его не могло быть моим. Особенно не понравился мне хозяин его квартиры, некто Соболевский. Хотя у него не было ни роду ни племени, однако нельзя было назвать его не помнящим родства, ибо недавно умерла мать его, некая богатая вдова, Анна Ивановна Лобкова, оставив ему хороший достаток, и незаконный отец его, Александр Николаевич Соймонов, никак от него не отпирался, хотя и не имел больших причин его любить. Такого рода люди, как уже где-то сказал я, все берут с бою и наглостью стараются предупредить ожидаемое презрение. Этот был остроумен, даже умен и расчетлив и не имел никаких видимых пороков. Он легко мог бы иметь большие успехи и по службе, и в снисходительном нашем обществе, но надобно было подчинить себя требованиям обоих. Это было ему невозможно, самолюбие его было слишком велико. Оставив службу в самом малом чине, он жил всегда посреди так называемой холостой компании. Слегка уцепившись за добродушного Жуковского, попал он и на Вяземского; без увеличения, без упоения разделял он шумные его забавы и стал искать связей со всеми молодыми литературными знаменитостями. Как Николай Перовский лез на знатность, так этот карабкался на равенство с людьми, известными по своим талантам. Находка был для него Пушкин, который так охотно давал тогда фамильярничать с собою: он поместил его у себя, потчевал славными завтраками, смешил своими холодными шутками и забавлял его всячески. Не имея ни к кому привязанности, человек этот был желчен, завистлив и за всякое невнимание лиц, ему даже вовсе посторонних, спешил мстить довольно забавными эпиграммами в стихах, кои для успеха приписывал Пушкину11.

Сноски

*1   От фр. la première — свежесть, новизна.

*2   Раз сказал онА<Воронцов> мне: «Вы, кажется, любите Пушкина; не можете ли вы склонить его заняться чем-нибудь путным под руководством вашим?» — «Помилуйте, такие люди умеют быть только что великими поэтами», — отвечал я. «Так на что же они годятся?» — сказал он.

Примечания

  • Филипп Филиппович Вигель (1786—1856) — известный мемуарист,Ї«человек злоречивый, самолюбивый, обидчивый, колкий и умный» (по верной характеристике Герцена), член «Арзамаса», на заседаниях которого он и познакомился, по-видимому, с Пушкиным. С 1823 г. Ф. Ф. Вигель служил на юге, где встречался с Пушкиным в ноябре 1823 г. Пушкин обратился к нему с шутливым стихотворным посланием «Проклятый город Кишинев».

    Начиная с 1827 г. они вновь виделись в Москве и в Петербурге. Летом 1831 г. во время хлопот Пушкина по поводу издания газеты «Дневник» Ф. Ф. Вигель выступал посредником между поэтом и Уваровым. В 1836 г. Пушкин хотел привлечь Ф. Ф. Вигеля в сотрудники «Современника», собираясь использовать его талант памфлетиста для борьбы с Булгариным, а также для выступлений в печати по польскому вопросу.

    7 января 1834 г. Пушкин записал в дневнике о Ф. Ф. Вигеле: «Вчера был он у меня. — Я люблю его разговор — он занимателен и делен...» (XII, 318). За умную беседу Пушкин готов был смотреть сквозь пальцы на многие недостатки Вигеля. Основной чертой его натуры являлось двуличие. Читая его «Записки», все время необходимо помнить, что для их автора не было ничего святого на свете, что он постоянно был готов окарикатурить и очернить кого угодно. Правда, среди бесчисленных персонажей его мемуарной эпопеи, Пушкин один из немногих лиц, о которых он пишет с неизменной благожелательностью. И тем не менее образ поэта им искажен; иконописный облик Пушкина, искусно выписанный Ф. Ф. Вигелем, тенденциозен и полон верноподданнической фальши; в его изображении Пушкин — жертва, которую искушают то беспокойные посетители квартиры братьев Тургеневых, то «изуверы-демагоги» К. А. Охотников и В. Ф. Раевский. Не гнушается Ф. Ф. Вигель и прямой фальсификацией, утверждая, что ода «Вольность» являлась единственным вольнолюбивым произведением, написанным поэтом до его ссылки на юг.

  • ИЗ «ЗАПИСОК»

    (Стр. 212)

    Ф. Ф. Вигель. Воспоминания, ч. 3. М., 1892, с. 181; ч. 5, с. 51; ч. 6, с. 9—12, 97— 98, 115—116,151—153,171—172; ч. 7, с. 111—112, 134—135..

  • 1 «Арзамас» — литературное общество, основанное осенью 1815 г.; возникло в противовес консервативной «Беседе любителей русского слова». Членами «Арзамаса» являлись Жуковский, Батюшков, Денис Давыдов, Вяземский и др. На заседаниях общества в буффонадной форме осмеивались тяжеловесные вирши «беседчиков». Члены общества также занимались взаимным критическим разбором своих произведений. В 1817 г. в «Арзамас» вступили будущие декабристы — М. Ф. Орлов, Н. И. Тургенев, Н. М. Муравьев. С этого времени на заседаниях общества обсуждаются и политические проблемы. Лицеист Пушкин находился под сильным влиянием «Арзамаса»; уже в 1816 г. свое послание к Жуковскому он подписал: «Арзамасец». Официальное вступление Пушкина в общество относится к 1817 г., после окончания Лицея и переезда в Петербург. Ему было дано прозвище «Сверчок». Пушкин присутствовал на наиболее бурных заседаниях общества, на которых с развернутой политической программой выступали будущие декабристы. Заседания общества прекратились весной 1818 г. Тем не менее близость, возникшая между «арзамасцами» в годы их борьбы с «беседчиками», сохранилась надолго.

  • 2 В 1861 г. Н. И. Тургенев свидетельствовал П. И. Бартеневу, что оду «Вольность» Пушкин «в половине сочинил в моей комнате, ночью докончил и на другой день принес ко мне, написанную на большом листе» («Звенья», т. VI, 1936, с. 149). На экземпляре, хранившемся в бумагах Н. И. Тургенева, стоит авторская дата: «1817». Однако до нас не дошло свидетельств современников, удостоверяющих их знакомство с этим произведением Пушкина в 1817—1818 гг. Остается предположить, что ода «Вольность» пролежала под спудом в доме Тургеневых до начала 1819 г. Подробнее об этом см.: В. В. Пугачев. Предыстория Союза Благоденствия и пушкинская ода «Вольность». — П.Иссл. и мат., IV, 1962, с. 94—139; «Из материалов к третьему изданию книги Н. О. Лернера «Труды и дни Пушкина».— Там же, с. 397—399; С. С. Ланда. О некоторых особенностях формирования революционной идеологии в России... — «Пушкин и его время», вып. I. Л., с. 109—114; Ю. Г. Оксман. Пушкин и декабристы. — «Освободительное движение в России». Саратов, 1971, № 1, с. 74—75.

  • 3 Роль М. А. Милорадовича в высылке Пушкина из столицы изложена мемуаристом с недоброжелательным пристрастием.

  • 4 Каподистрия — Иоанн (Иван Антонович) — граф, русский и греческий государственный деятель; в 1809 г. приехал в Россию и поступил на службу в Министерство иностранных дел. Ко времени зачисления Пушкина в это министерств„ (1817 г.) Каподистрия являлся статс-секретарем; фактически он и К. В. Нессельроде находились во главе министерства, Каподистрия ведал восточной политикой России, а К. В. Нессельроде — западными делами. В августе 1822 г. Каподистрия уехал в Швейцарию, в 1827 г. греческое национальное собрание избрало его правителем Греции, боровшейся за свое национальное освобождение; в 1831 г. он стал жертвой политического убийства. Разыскания Г.Арша полностью подтверждают свидетельство Ф. Ф. Вигеля об участии Каподистрия в хлопотах, приведших к смягчению участи Пушкина, и выясняют некоторые существенные детали. По представлению Каподистрия И. Н. Инзов был назначен наместником Бессарабии, и по его же инициативе «срочную депешу» об этом ответственном назначении поручено было везти Пушкину Каподистрия же составил официальное письмо к И. Н. Инзову с просьбой принять Пушкина под свое покровительство и «благосклонное попечение»; он же выхлопотал решение о выдаче Пушкину 1000 рублей на дорожные расходы (ЛГ, 1972, 31 мая, № 22); Арш Г. Л.  Иоанн Каподистрия и греческое национально-освободительное движение 1809—1822 гг. М., 1976, с. 44.

  • 5 Некоторые подробности о жизни Пушкина в Кишиневе см. в статье Ф. Ф. Вигеля «Москва и Петербург» (РА, 1893, № 8, с. 576).

  • 6 О причинах, побудивших Пушкина уехать из Кишинева, см. вступит, заметку к «Дневнику» Лугинина (с. 484).

    Противник крепостного права, когда-то близкий к московскому кружку Н. И. Новикова, масон и либерал И. Н. Инзов по-отечески отнесся к Пушкина, насколько было возможно, не стеснял его свободы, с сочувствиеџ отзывался о нем в официальных бумагах и в частной переписке. Пушкин оставил глубоко уважительную характеристику Инзова в «Воображаемом разговоре с Александром I».

  • 7 Подробности об отношениях Пушкина с Е. К. Воронцовой и А. Н. Раевским см.: М. А. Цявловский. Из записей П. И. Бартенева (о Пушкине и гр. Е. К. Воронцовой). — Изв. ОЛЯ, 1969, т. 28, вып. 3, с. 267—276.

  • 8 См. об этом в заметке М. Н. Лонгинова (наст. изд., с. 372).

  • 9 М. С. Воронцов относился к Пушкину строго официально, видя в нем лишь опального чиновника; он донимал Пушкина мелкими придирками, на которые поэт отвечал резкими эпиграммами. Сильное увлечение Пушкинѓ женой Воронцова еще более осложняло ситуацию. М. С. Воронцов стал посылать в Петербург отрицательные отзывы о ссыльном поэте. После оскорбительной командировки в мае 1824 г. для собирания сведений о саранче Пушкин подал прошение об отставке. Но еще ранее в руки властей попало письмо Пушкина, в котором он писал, что он в Одессе берет «уроки чистого афеизма». В результате всего М. С. Воронцов добился «высочайшего повеления» о ссылке уволенного со службы Пушкина в Михайловское. Пушкин выехал из Одессы 30 июля и уже 9 августа прибыл к месту своей новой ссылки. А. Н. Раевский во всей этой интриге вел себя неблаговидно, хотя его роль Ф. Ф. Вигелем несколько преувеличена.

  • 10 Мемуарист неточно излагает обстоятельства, связанные со следствием по делу о распространении стихотворения Пушкина, которое ходило по рукам под названиемс«14 декабря», а на самом деле представляло собой отрывок из стихотворения «Андрей

    Шенье»; оно было написано, процензуровано и напечатано до восстания декабристов. Тем не менее в результате этого дела с 28 июля 1828 г. за Пушкиным был учрежден секретный надзор (см.: П. Е. Щеголев. Из жизни и творчества Пушкина. М.—Л., ГИХЛ, 1931, с. 95-126).

  • 11 Недоброжелательный отзыв мемуариста о С. А. Соболевском объясняется личными счетами (см.: Модзалевский, с. 316).