Скачать текст произведения

Измайлов Н.В. - Пушкин в работе над "Полтавой". Часть 12.

12

Мы проследили — опираясь на материал рукописей и на исторические источники, бывшие в руках Пушкина, — историю создания—«Полтавы». Но поскольку «Полтава» — поэма, которую сам Пушкин считал «самым зрелым» из всех своих стихотворений, где «всё почти оригинально», возникает другой необходимый вопрос — что представляет она собой именно как художественное произведение, каковы ее литературные источники, связи и окружение, в чем особенности ее поэтического жанра, ее художественное новаторство, зрелость и оригинальность.311

Литературный генезисМ«Полтавы» можно определить как отход от романтической, т. е. субъективной и замкнутой в рамках индивидуальной, внеисторической жизни, лирической поэмы, с одной стороны, и как решительное отрицание классицистической эпопеи — с другой, и создание на основе сложного сочетания разных и, казалось бы, противоречащих друг другу жанровых и стилистических элементов, нового, синтетического жанра исторического повествования.

При создании произведения такого синтетического жанра Пушкин имел перед собой ряд предшествующих произведений, старых и новых, классицистических и романтических, элементы жанра и стиля которых он частьЧ воспринимал и разрабатывал, частью от них отталкивался и их разрушал.

Поэма Байрона «Мазепа» (1819), очень скоро ставшая известной русским читателям312 и переведенная М. Т. Каченовским (в прозе, с очень произвольными сокращениями и столь же произвольным многословием),313 прежде всего вспоминалась при чтении‘«Полтавы» неразборчивой и неблагожелательно к Пушкину настроенной критикой и частью читателей. Поэма Байрона действительно могла обратить внимание Пушкина на судьбу Мазепы и послужить одним из побуждений к его бендерским розыскам в 1824 г. Но она не совпадает с «Полтавой» ни по теме, ни по художественной манере и разработке образов, на что и указывал Пушкин в статье о «Полтаве» в «Деннице».314

Коренным расхождением между тем и другим произведениями является глубокая реалистичность пушкинской поэмы в трактовке психологических, бытовых, исторических явлений сравнительно с субъективно-романтическоБ трактовкой Байрона, который в поэме о Мазепе воспользовался историческим моментом (ночью после Полтавского поражения Карла) только как фоном для рассказа гетмана о трагическом любовном приключении своей юности. У Пушкина — подобные же воспоминания Мазепы имеют целью нарисовать возможно точнее и правдивее историческую фигуру его. Это делает «Полтаву» по сути дела отрицанием байронизма в самой его основе. Поэтому Пушкин имел все основания решительно отвергать всякие сопоставления «Полтавы» с «Мазепой», поэтому также он заменил ходившее в публике и известное в печати название своей поэмы, озаглавленной по имени героя ее новеллистической фабулы — «Мазепа»315 — названием, указывающим на важнейшее патриотическое значение ее общеисторической темы и на событие, являющееся ее идейной и художественной кульминацией — «Полтава».

Принципиальным является отличие‹«Полтавы» и от поэм Вальтера Скотта, в которых романический элемент и художественный вымысел преобладают над реально-историческим задним планом. К подлинному историзму, завоевавшему ему всемирную славу, В. Скотт подошел лишь в своих исторических романах, начиная с «Уэверли» (1815), где сюжетной и композиционной основой являются реальные общественно-исторические отношения — политические, национальные, социальные. Характерные черты ранних поэм В. Скотта особенно явственно сказываются в такой романтической поэме, как «Мармион», где крупное историческое событие — битва между шотландцами и англичанами при Флодден-Фильде в 1513 г., в которой погибает герой поэмы, английский рыцарь Мармион, — играет совершенно подчиненную роль, настолько, что вся поэма могла бы быть перенесена в другой исторический момент и связана с другими событиями. Весь интерес поэмы Вальтера Скотта — в личных, романических отношениях Мармиона к двум женщинам, Констанции и Кларе, определяющих его судьбу и все трагические перипетии поэмы. Последняя по существу — ряд связанных между собою и развернутых баллад, какими — и еще в большей степени — являются и другие поэмы Вальтера Скотта, тоже прикрепленные внешним образом к историческим фонам, лицам и событиям (как, например, «Дама озера», где действие происходит в царствование Иакова V, т. е. в конце первой трети XVI в., но где история служит лишь эффектной декорацией к рыцарским, любовным и боевым похождениям). Никакого подлинно исторического, тем более — историко-философского интереса поэмы Вальтера Скотта при всем их поэтическом достоинстве не имеют; они и не ставят себе целью воплощение какой-либо историко-политической идеи: в этом их коренное отличие от поэмы Пушкина.

Несравненно более исторична поэма МицкевичаЌ«Конрад Валленрод», напечатанная в феврале 1828 г. и привлекшая внимание Пушкина, тогда же сделавшего вольный перевод ее вступительных стихов.316 Но и у Мицкевича историзм носит условный, в значительной мере декоративный характер: поэт пользуется полуисторическими, полуфантастическими образами для того, чтобы выразить определенную, вполне современнуЂ политическую идею. Политическая идея содержится и в «Полтаве» и даже составляет ее основу. Но здесь она вытекает из системы реальных исторических образов поэмы, она подсказывается самой исторической правдой, а не является самоцелью, ради которой поэт жертвует правдой. И важно отметить, что положение и функции героев той и другой поэм прямо противоположны: тогда как у Мицкевича Конрад Валленрод является национальным героем, идущим на временную и мнимую измену, на ренегатство ради спасения родины, Пушкин изобразил Мазепу, в согласии с исторической правдой, данной ему документальными материалами, честолюбцем, преследующим только личные цели. Идеологически Мазепа является отрицательным ответом на проблему, поставленную и разрешенную положительно в поэме Мицкевича, — проблему ренегатства как возможной политической тактики.317

Особое значение имела для создания «Полтавы» поэма К. Ф. Рылеева «Войнаровский» (1824—1825). Темы их почти совпадали (в изображении одной и той же исторической эпохи и в роли Мазепы); использованный материал был тождествен. Пушкин высоко ценил художественные достоинства поэмы Рылеева. Он упомянул «Войнаровского» в предисловии к «Полтаве» и в позднейших критических заметках; в «Полтаве» встречается и несколько словесных реминисценций из поэмы Рылеева, но тем глубже расхождение двух поэтов в трактовке своей темы. Поэма Рылеева — агитационно-политическое произведение, выражавшее революционно-освободительную идеологию Северного тайного общества.

Исторические герои — носители и выразители этой идеологии; изображая их, Рылеев не заботился об исторической точности. Он представил Мазепу абстрактным борцом за свободу, понимаемую не только в национальном, но и в общегражданском смысле, а свою поэму сделал призывом к борьбе против деспотизма.

Патриотом, борцом за свободу выступает у Рылеева Мазепа в своих речах, передаваемых его племянником и сподвижником Войнаровским, который вспоминает их в рассказе путешественнику-историку Миллеру (см.: «Войнаровский», ст. 491—524, 649—668), в его предсмертных словах, передаваемых тем же Войнаровским: «О Петр! О родина!» (ст. 797), в отзывах о нем Войнаровского (особенно в ст. 697—701, 812—813 и др.). Положительных утверждений Войнаровского не меняют его многочисленные оговорки и сомнения в истинных целях Мазепы, как не меняют хвалебные отзывы Войнаровского о Петре основного противопоставления Мазепы как борца за свободу — Петру как воплощению самовластия. Совершенно другой вопрос — является ли подобная концепция выражением подлинной точки зрения самого Рылеева на своих героев, которых он знал из тех же источников, что и Пушкин. Можно утверждать, что нет: незадолго до поэмы «Войнаровский» Рылеев замышлял трагедию о Мазепе, сохранившиеся наброски которой показывают полное тождество его взгляда на гетмана и его деятельность со взглядом Пушкина; то же мы видим и в думе «Петр Великий в Острогожске». Несомненно также, что взгляд Рылеева на деятельность Петра I с общеисторической точки зрения был, как и у других декабристов, положительным и сочувственным. Но в поэме образ Мазепы строился через посредство Войнаровского — пламенного и уж несомненно вполне искреннего борца за свободу своей страны против самовластия — и это давало возможность поэту-декабристу создать в лице Мазепы не подлинно историческую фигуру честолюбца, заговорщика и изменника, преследующего только личные цели, а отвлеченно-героический образ патриота, борца с самовластием, и притом — типично-романтический образ героя-одиночки, непонятого «толпой», покинутого и проклятого теми самыми людьми, для кого он всем пожертвовал (см.: «Войнаровский», ст. 678—696 и сл.). Вместе с тем сказывались в поэме Рылеева его украинские симпатии и его близость к националистически настроенным кругам украинской дворянской интеллигенции (Н. А. Маркевичу и др.).

Совершенно иного взгляда на сущность и задачи исторической поэмы держался Пушкин: от нее он требовал строгой правды и соответствия данным источников в характерах исторических лиц и в мотивировках их действий и речей. С этой конкретно-реалистической точки зрения романтическая отвлеченность поэмы Рылеева была для него неприемлема, и также неприемлемы были прямые высказывания о Мазепе, вложенные в уста Войнаровского. Неприемлема была героизация «мятежного гетмана».

В диалоге Мазепы и Марии, открывающем II песнь «Полтавы» и написанном, как указано было выше, когда весь остальной текст поэмы был уже закончен в основном, Пушкин не только с огромной драматической силой выразил чувства Марии и ее положение между отцом — Кочубеем — и возлюбленным или «супругом» Мазепой, но и дал своего рода ответ на изображение Мазепы устами Войнаровского в поэме Рылеева, осуществляя одновременно и задачу, высказанную в предисловии к «Полтаве» по поводу повести Аладьина: «развить и объяснить настоящий характер мятежного гетмана, не искажая своевольно исторического лица». Пушкинский Мазепа говорит почти теми же словами, что и в поэме Рылеева (ср. «Полтаву», п. II, ст. 58—59 и «Войнаровского», ст. 513—524). Но эти слова имеют совершенно иной смысл, чем слова Мазепы у Рылеева. «Милая вольность и слава», «кровавая вольность» в устах пушкинского гетмана — это не декабристская «свобода», «слава и польза родины»: это — исторически точное понятие «вольности», каким оно сложилось искони в шляхетской Польше, воспитавшей Мазепу. Не возбуждала сомнений в Пушкине и трактовка образа Петра I: в глазах поэта Петр I был воплощением прогрессивного начала, творцом новой, возрожденной России, т. е. просвещенного, мощного, развивающегося и единого государства; Мазепа же, во имя личного честолюбия тормозивший осуществление государственных задач Петра, был для Пушкина (и, конечно, исторически верно) безусловно реакционной силой, осужденной дальнейшим ходом истории.

Пушкин настаивал на требовании исторической верности и на соответствии поэтического изображения историческим источникам; в «Предисловии» к первому изданию «Полтавы» он прямо полемизировал с Рылеевым, не называя его, но в корне отрицая его концепцию, и в историческом, и в литературном отношениях: «Мазепа есть одно из самых замечательных лиц той эпохи. Некоторые писатели хотели сделать из него героя свободы, нового Богдана Хмельницкого.* История представляет его честолюбцем, закоренелым в коварстве и злодеяниях, клеветником Самойловича, своего благодетеля, губителем отца несчастной своей любовницы, изменником Петра перед его победою, предателем Карла после его поражения: память его, преданная церковью анафеме, не может избегнуть и проклятия человечества».318

Нельзя было резче и решительнее осудить всю отвлеченно-романтическую систему поэтики Рылеева, неприемлемую теперь для Пушкина.

С другой стороны, трагическая тема, лишь мимоходом и вскользь затронутая Рылеевым в стихах его поэмы —

Жену страдальца Кочубея
И обольщенную их дочь —

стала для Пушкина основой композицииЪ«Полтавы». «Прочитав в первый раз в Войнаровском сии стихи, — писал Пушкин в упоминавшейся статье, — я изумился, как мог поэт пройти мимо столь страшного обстоятельства. Обременять вымышленными ужасами исторические характеры и не мудрено, и не великодушно. Клевета и в поэмах всегда казалась мне непохвальною. Но в описании Мазепы пропустить столь разительную историческую черту было еще непростительнее».319 Введением этой темы, проходящей через всю поэму, от первой до последней строки в тесном слиянии с темой собственно исторической, которая логически приводит к Полтавскому сражению, к победе Петра над Карлом и Мазепой, Пушкин и вступал на путь создания нового, синтетического жанра. Его поэма отрицает классицистическую эпопею, отрицает и основные приемы рылеевской романтической поэмы и байроническую, субъективную, внеисторическую поэму.320

Борьба с классицистической эпопеей, которую защищали до середины 1820-х годов архаисты в лице Кюхельбекера, в 1828 г. приобрела некоторую актуальность ввиду появления нескольких поэм классицистическогћ жанра, принадлежавших третьеразрядным писателям-эпигонам (Орлову, Свечину, Неведомскому и др.). Искусственное возрождение уже отмершего литературного рода было вызвано в значительной мере внешней политикой России в новое царствование, когда возобновилось ее вооруженное наступление на Восток, на Персию и Турцию: эпигоны классицизма выполняли заказ самодержавия. Пушкин дал иной род эпопеи, глубоко и тонко откликающейся на современность, подсказывая к ней параллели и высокие образцы в лице Петра I и его сподвижников, не казенное восхваление прошлых деятелей, но призыв к прогрессу, во имя любви к Родине, к новой, просвещенной, реформированной Петром России.

Но, отрицая систему классицистической эпопеи, Пушкин ввел в свою поэму ряд приемов поэтики классицизма — в особенности в тех местах, где историческая патетика ее достигает высшего напряжения. Реалистический в своей основе стиль «Полтавы» своеобразно пронизан чертами одической (но не эпической) поэзии XVIII в., язык ее в общем приподнят над средним уровнем путем введения некоторой доли церковнославянизмов и архаизмов. Так, в описании Полтавского боя отмечен ряд совпадений с одами Ломоносова;321 отдельные образы поэмы восходят к Державину; для изображения героической темы Петра Великого использован ряд стилистических приемов, традиционных в поэзии XVIII в. от Ломоносова до Петрова, до Державина и Ширинского-Шихматова (поскольку его «Петр Великий» продолжает традицию оды, а не эпопеи).322 Однако общность художественных приемов, языка и стиля пушкинской «Полтавы» и «Петриад» XVIII и начала XIX в. (включая поэмы Сладковского и Грузинцева) зависит в значительнейшей мере от общности использованных ими источников — прежде всего Феофана Прокоповича, не столько историка, сколько певца и панегириста Петра.

С другой стороны, наряду с элементами‘«высокого» стиля, окрашивающими Петровскую тему и всю военно-политическую линию поэмы в тона одической поэзии XVIII в., Пушкин широко вводит в «Полтаву» народную речь и в особенности речь народно-песенную, иногда внося в нее специфически украинские обороты («В одну телегу впрячь не можно Коня и трепетную лань» — п. II, ст. 268—269; подчеркнуто мною, — Н. И.). В песенном строе написано все начало поэмы — как ряд отрицательных оборотов при сопоставлении богатств Кочубея с тем, что́ ему дороже всего и что́ является предметом его подлинной гордости — его «прекрасной дочерью». Таким же песенным оборотом является и отрицательное сравнение, выражающее взволнованное состояние невесты — Марии:

Не  серна  под  утес  уходит,
Орла  послыша  тяжкий  лет...

(п. I,  ст. 57—58)323

Своего рода народной балладой звучат и слова Кочубея в ответ на вопросы Орлика ољ«трех кладах»: двух утраченных им — его личной чести и чести его дочери — и третьем, сохраненном — «святой мести» (п. II, ст. 202—212). Наконец, подлинной песней является построенный в балладной форме рассказ о казаке — гонце Кочубея. Все эти — и многие другие — введенные в поэму элементы народной речи и песни придают ей характер подлинной народности и подчеркивают ее значение как эпопеи нового типа.

В заключение обзора литературной обстановки, в которой создавалась†«Полтава», необходимо сказать еще об одном произведении, современном и близком к ней по теме, теперь совершенно (и справедливо) забытом, но имевшем для Пушкина известное значение. Мы говорим об «Исторической повести» Егора Аладьина «Кочубей», напечатанной в издававшемся им «Невском альманахе» за три-четыре месяца до начала работы Пушкина над его поэмой.324 Основываясь на данных, содержащихся в «Истории Малой России» Бантыша-Каменского, а еще более — на своем воображении, Аладьин рассказывает о жизни Кочубея, его жены и дочери (носящей имя Мария), о их взаимоотношениях с Мазепой, о романе между гетманом и его крестницей, — кончая казнью Кочубея с его товарищем Искрой. В тот момент, когда Пушкин ознакомился с «Невским альманахом», замысел «Полтавы» был уже, возможно, обдуман.325 Появление претенциозной и бездарной повести «альманашника» на тот же, задуманный им сюжет не могло не вызвать у него чувства досады, но, быть может, явилось и толчком для скорейшего осуществления своего замысла. «Кочубей» Аладьина мог показать читателям, как не следует писать «исторических повестей»: каждая сходная по содержанию сцена в поэме Пушкина — а их сходство определялось общностью сюжета и источников, т. е. материала — говорила об этом. Но не все читатели могли это понимать, а журналисты — могли не захотеть понять. И Пушкин, через год выпуская в свет «Полтаву» и предвидя возможные упреки журналистов в заимствовании, в предисловии к поэме, помеченном «31 января 1829», дал, не называя имени, резкий и пренебрежительный (но вполне справедливый) отзыв о повести Аладьина: «Некто в романтической повести изобразил Мазепу старым трусом, бледнеющим перед вооруженною женщиною, изобретающим утонченные ужасы, годные во французской мелодраме, и пр. Лучше было бы развить и объяснить настоящий характер мятежного гетмана, не искажая своевольно исторического лица».326

Ни один из критиков, даже самых враждебных Пушкину (ни Булгарин, ни Надеждин и др.), разбирая•«Полтаву», не вспомнил, однако, о «Кочубее»: настолько к этому времени повесть Аладьина прошла незамеченной и была забыта. Но иные читатели, заметив очевидное сходство в сюжете и в некоторых деталях, прямолинейно объявляли «Полтаву» простым переложением «Кочубея».327 Отдельные реминисценции, навеянные чтением «Кочубея», могут быть, однако, отмечены в «Полтаве». Такова, например, сцена, изображающая получение Кочубеем письма Мазепы, в котором он сватается к дочери судьи: «Нечестивец! — вскричал, наконец, судья грозным голосом; — он требует руки нашей дочери, руки своей дочери!.. С ужасом ахнула добрая Любовь при этой вести, — и несчастная Мария, без чувств, упала на руки матери» (с. 242; ср. «Полтаву», п. I, ст. 61—74). Или слова Кочубея, по приезде его от гетмана, у которого он напрасно требовал возвращения Марии: «... она — наложница Мазепы!..» (с. 264; ср. «Полтаву», п. I, ст. 102: «Она в объятиях злодея», в черновом автографе: «Она наложница злодея»). Но таких прямых реминисценций немного. Показательнее другие места, где различие в приемах обработки одной и той же темы выступает особенно ярко.

Так, похищение Марии в повести Аладьина совершается не самим гетманом, но, подготовленное его агентом, «Эзуитом» Заленским, более семи недель уговаривавшим и подкупившим старуху-няню, выполняется ими двумя, без прямого участия гетмана, после чего Заленский топит в реке ненужную более няню. Вспомним краткий, но полный драматизма рассказ Пушкина о побеге Марии: «Никто не знал, когда и как Она сокрылась...» и т. д. («Полтава», п. I, ст. 87—92). Здесь сказано все: Мазепа не назван, но нельзя сомневаться, что казак, подъехавший «о двуконь» к калитке Диканьского сада, «откуда ночью темной <он> вывел в степь» (п. III, ст. 348—349), был сам гетман, не нуждавшийся ни в каких помощниках.

Особенно характерна сцена, указанная Пушкиным в его отзыве о повести Аладьина, и другая, предшествующая ей (главы Х и XI повести).

Кочубей с Искрой, накануне казни, сидят, окованные, в хижине (?), под охраной одного казака. Приходит Мария, одетая казаком, и, сменив часового, становится сама на стражу. Происходит объяснение ее с отцом, который сначала отвергает, потом прощает ее и примиряется с ней. Она предлагает ему бежать — но Кочубей отказывается, не желая быть ослушником царского суда... Мария приходит к Мазепе, испуганному ее появлением, и, с кинжалом в руке, укоряет его за обман, за то, что он предал ее отца. «Всмотрись в мои глаза, некогда пылавшие к тебе порочною страстию, — они горят теперь ненавистью и мщением!..», — говорит она и «как хищный коршун бессильного цыпленка», «схватила <...> трепещущего Мазепу и приставила кинжал к оледеневшей груди его». Под страхом смерти гетман клянется, что Кочубей и Искра будут живы, что он сам хотел «завтра, у ступеней эшафота... броситься к ногам твоего отца, вымолить его согласие на брак наш <...> провозгласить свободу Малороссии, возложить на себя княжеский венец, короновать тебя, мою верную подругу...» и т. д. Мария отклоняет его посулы, требуя лишь спасения отца и его друзей. Успокоенная его обещаниями, она уходит, а утром, согласно его желанию, «закрытая с головы до ног белым покрывалом», стоит перед эшафотом «в грустном ожидании». Когда Кочубей опустил голову на плаху, «в это время сдернули покрывало с изумленной Марии, несчастная ахнула, громко вскрикнул народ, топор звякнул — и добродетельного не стало!». Тема Кочубея — центрального героя повести — кончена. Далее, после нескольких строк об измене Мазепы и о том, что Петр «оплакивал смерть несчастных и благотворил их семействам», говорится коротко в заключение: «Мария кончила жизнь в монастыре».

Таково вкратце содержание этой длинной, псевдоисторической и псевдоромантической повести. Передавая его, мы не думали сопоставлять ее с «Полтавой», сравнивать Аладьина с Пушкиным: это было бы совершенно бесцельно. Но мы хотели показать тот уровень исторического повествования, притом прозаического, т. е. более простого, чем поэма, от которого волей-неволей приходилось отталкиваться Пушкину. Этот уровень был им далеко отброшен на огромном пути, пройденном за немного месяцев, когда поэт победно утверждал в русской поэзии новый род и новый стиль исторического повествования, синтезирующий в себе реалистическую основу с романтической окраской ряда эпизодов, с одическими подъемами в кульминационных моментах.

Сочетание исторической темы (героической эпопеи) с темой личной, любовной, новеллистической составляет ту оригинальностьЇ«Полтавы», которую Пушкин вменял себе в заслугу. В начале поэмы историческая тема подчинена новеллистической и является фоном, на котором развивается и нарастает любовная драма. В дальнейшем обе линии тесно сплетаются, личная судьба героев-любовников ставится не только в связь с историческими событиями, но и в прямую зависимость от них; исторический ход вещей является своего рода роком, определяющим возмездие и гибель обоих героев. Личная тема вновь выступает на первый план в самом конце поэмы (ночное явление Мазепе безумной Марии), чтобы выразить всю полноту крушения гетмана — не только политического, но и человеческого, в личном его чувстве, погубленном ради политических честолюбивых целей. Все это придает построению «Полтавы» то своеобразие, которое сделало ее непонятной для современников и вызвало ее недооценку одними, искаженную интерпретацию другими критиками.328

«Полтава» сочетает в себе самые, казалось бы, разнородные жанровые и стилистические элементы — от классицистической эпопеи до романтической поэмы, сочетает приемы романтической поэтики с реалистической трактовкой исторических и внеисторических событий, романтические и реалистические черты в образах и психологии героев — и это сочетание в целом дает произведение, убеждающее своей исторической и психологической жизненной правдой, т. е. подлинно реалистическое. Поэма сочетает повествовательную форму с лирическими и драматическими моментами (почти вся II песнь состоит из драматических сцен); соответственно своему жанровому многообразию, слитому в единство, она сочетает в такое же многообразное единство разнородные и противоречивые стилистические и языковые системы — классико-архаическую, романтическую и реалистическую. В общем она по жанру, по стилю и языку является, несомненно, самым сложным из всех (по крайней мере, написанных до нее) произведений Пушкина, и он имел полное право говорить об ее совершенной «оригинальности». В полтавской эпопее, соединяющей историю с романической фабулой, сочетающей лиризм и трагичность с пафосом торжества одного героя и осуждения других, идеологическую насыщенность с любовной и полной преступлений завязкой, Пушкин нашел совершенно новую, принципиально отличную от всех старых, художественную форму. Именно ее новизной и необычайностью, ее отрицанием всех привычных норм объясняется ее неприемлемость для критиков обоих направлений — и классицистических, и романтических, — ее непонимание и неуспех у читателей, наконец — то, что она, в противоположность «южным» поэмам Пушкина, не вызвала ни единого подражания, не создала школы и осталась одиноким и грандиозным выражением пушкинского гения, достойным памятником грандиозной эпохи, послужившей для нее темой.