Благой Д. - Проблемы построения научной биографии Пушкина
ПРОБЛЕМЫ ПОСТРОЕНИЯ
НАУЧНОЙ БИОГРАФИИ ПУШКИНА
Статья Д. Благого
I
Один из наиболее типичных©«пушкинистов» недавнего прошлого, выдающийся архивист и фактограф Б. Л. Модзалевский, в статье, написанной незадолго до смерти, горько жаловался, что «тогда как работы о Пушкине исчисляются не сотнями, а тысячами, — мы до сих пор не имеем ни одной монографически полной, научно написанной биографии поэта» («Пушкин», 1929, стр. 277). Модзалевский снова повторил то, о чем твердили в течение десятков лет историки нашей литературы, в частности, все пушкиноведы. Действительно, в то время как монографии о великих писателях Запада исчисляются десятками, наша литературная наука за огромный, столетний период, отделяющий нас от смерти Пушкина, не смогла создать цельной, синтетической и вместе с тем научно значимой книги о жизни и творчестве величайшего представителя нашей литературы.
Одна из задач данной статьи показать, с одной стороны, что этот зияющий пробел не случаен, с другой, что в настоящее время сложились все необходимые условия и предпосылки для его заполнения.
Первым биографом Пушкина был сам Пушкин. Уже в самом начале своего жизненного и творческого пути он, почти сейчас же вслед за написанием «Кавказского пленника», приступил в 1821 г. к составлению своей «биографии», «избрав себя лицом, около которого» он хотел «собрать другие», по его скромным словам, «более достойные замечания». Эта биография — мемуары, над которой он трудился в течение нескольких лет, была, к величайшему сожалению, сожжена им в конце 1825 г., после разгрома декабристов, из опасения, что она может попасть в руки правительства и «умножить число жертв, замешав имена многих». Брался Пушкин за составление своей биографии и еще несколько раз, но дальше описания истории своего рода, в которой он с удивительным бесстрашием, вызвавшим возмущение и протесты близких, рассказывает о самых потаенных чертах и поступках своих предков-крепостников, дело не пошло.
Первая небольшая биография Пушкина появилась в «Современнике» 1838 г. (т. X) и принадлежит перу одного из близких друзей поэта, П. А. Плетнева. Качество «бесстрашия» меньше всего было присуще последнему. Писать ему пришлось по слишком горячим, порою прямо обжигающим следам. Прошел всего год с небольшим после гибели Пушкина, так всколыхнувшей общественное мнение и всполошившей правительственную власть. Смерть поэта и все особые обстоятельства ее были не только фактом его биографии, но и событием внутриполитической важности (именно, как о таковом, и доносили иностранные послы своим державам). Сколько-нибудь полное описание жизни Пушкина, предпринимаемое в это время, неизбежно должно было носить злободневно-политический характер. Близкий к придворным кругам, приятель Жуковского, «прекраснодушный», что не мешало ему быть довольно оборотистым дельцом, Плетнев постарался всячески избежать этого, тщательно сглаживая все острые углы, уничтожая какие бы то ни было признаки «неблагонамеренности», с которыми постоянно приходилось сталкиваться на всем протяжении жизни поэта. А так как сделать это было нелегко, то он нашел довольно нехитрый выход. В своей биографии Пушкина он решил как можно меньше говорить о жизни последнего, уверяя, в полном несоответствии с действительностью, что она не отличалась «разнообразием происшествий внешних», сводилась «к деятельности почти неподвижной, к однообразной беседе с литераторами да с книгами». Попутно с этим он осторожно обходил все скользкие места. Достаточно сказать, что он ни одним словом не обмолвился, например, о ссылке. Невольные передвижения ссыльного Пушкина получают в изображении Плетнева характер беспечных фланирований непоседливого поэта, «спешившего оставить столицу, где он успел наскучить рассеянностью», и «кочевавшего» в течение ряда лет по России. Еще более решительно поступает он и с наиболее деликатным по тому времени местом биографии Пушкина — с историей его трагической гибели, попросту, как и Жуковский (в печатной редакции его известного письма о последних минутах Пушкина), ни словом не упоминая о дуэли с Дантесом.
Сколь ни наивно такое умолчание о вещах всем известных, оно продолжалось в русской печати в течение ряда лет: глухой намек на ссылку Пушкина впервые находим в анонимном биографическом очерке, напечатанном в «Портретной и биографической галлерее» 1841 г. («Заблуждения слишком кипучей молодости удалили Пушкина из Петербурга. Он переехал в Кишинев»), о дуэли же впервые упомянуто только десять лет спустя в «Словаре достопамятных людей» Бантыша-Каменского (ч. 2, СПБ., 1847 г.).
Около этого же времени, в первой половине 50-х годов, когда события жизни Пушкина в значительной степени утратили свою слишком жгучую злободневность и вместе с тем стали исчезать один за другим близкиЊ и друзья поэта, начались настоящие разыскания в области его биографии. Главными работниками здесь, жестоко соперничавшими друг с другом в перехватывании нужных сведений, явились будущий издатель «Русского Архива» П. И. Бартенев и редактор первого критического издания сочинений Пушкина П. В. Анненков. Оба они рьяно принялись за собирание материалов, побуждая близких поэта писать о нем воспоминания, делая с их слов всякого рода записи, стараясь ловить и фиксировать последние уходящие тени пушкинского времени. По началу сумевший опередить Анненкова Бартенев опубликовал в 1853 г. статью «Род и детство Пушкина — и начал было с 1854 г. печатать в «Московских Ведомостях» систематическое его жизнеописание под названием «Александр Сергеевич Пушкин. Материалы для его биографии». Однако он успел опубликовать только три первые главы, посвященные описанию детства и лицейской жизни поэта, как в 1855 г. появилась под схожим названием «А. С. Пушкин. Материалы для его биографии и оценки произведений» работа П. В. Анненкова, занявшая весь первый том издаваемого им собрания сочинений Пушкина и содержащая полное жизнеописание поэта. Это повидимому решило судьбу «Материалов» Бартенева: дальнейшая публикация их прекратилась. Тем не менее Бартенев продолжал неутомимо собирать и опубликовывать документы и всякого рода новые биографические данные о Пушкине. Разыскания Бартенева во многом обогатили наши знания о поэте (кроме упомянутых «Материалов» им была опубликована в 1861 г. ценная биографическая работа «Пушкин в Южной России», в которой впервые более или менее обстоятельно изложена история ссылки Пушкина), но полного жизнеописания поэта, к чему он все время стремился, написать ему так и не удалось. Да этот типичный архивист и публикатор, предтеча столь распространенной впоследствии разновидности нашего пушкиноведения, создать цельный биографический труд о Пушкине явно бы и не смог.
Создать такой труд удалось Анненкову. Выход в свет егоЃ«Материалов», в основу которых было положено изучение первоисточников, архивных данных и, что особенно ценно, рукописей поэта, — составляет один из важнейших этапов в истории научной разработки биографии Пушкина.
В изложении событий жизни Пушкина Анненков мог себе позволить значительно больше свободы, чем Плетнев, однако и его работа протекала в исключительно тяжелых цензурных условиях. Анненков подробно рассказывае’ об этом в статье «Любопытная тяжба». Несмотря на то, что сам министр народного просвещения стал в этой тяжбе на сторону Анненкова, цензура — это было как раз в последние месяцы николаевского царствования, в период Крымской кампании, — оказалась настолько неумолимо-придирчива и подозрительна, что в ряде случаев текст издаваемых Анненковым сочинений Пушкина не смог появиться даже в том виде, в каком невозбранно печатался при жизни поэта. Столь же суровый цензурный гнет тяготел и над биографией. После просмотра ее обычной цензурой она поступила на рассмотрение старого цензора Пушкина — самого Николая I. 7 октября 1834 г., спустя пять месяцев после ее поступления к царю последовало «высочайшее разрешение»: «Согласен. Но в точности исполнить, не дозволяя отнюдь неуместных замечаний или прибавок». Через четыре месяца Николай I умер. Так до самого конца старался он сохранить власть над мыслью и жизнью Пушкина. Принимаясь за написание биографии Пушкина, Анненков с самого начала прекрасно сознавал все те трудности, которые ему предстояло преодолеть. «Он знал, — вспоминал сам он впоследствии, — при какой обстановке и в каких условиях он работает и мог принимать меры для ограждения себя от непосредственного влияния враждебных сил. Оно так и было. Не трудно указать теперь на многие места его биографического труда, где, видимо, отражается страх за будущность своих исследований и где бросаются в глаза усилия предупредить и отвратить толкования и заключения подозрительности и напуганного воображения от его выводов и сообщений».
Эта предварительная автоцензура дает себя знать действительно чуть ли не на каждой странице «Материалов». Наиболее опасные места автор нарочито излагает штампованно-казенным стилем. Так неопределенно именуя «вольные стихи» Пушкина «грехами молодости» (прямо он их совсем не упоминает), а его ссылку «одним событием, удалившим Пушкина из Петербурга на другой конец империи», он так излагает историю последней: «Не раз переступал он [Пушкин] черту, у которой остановился бы всякий более рассудительный человек, и скоро дошел до края той пропасти, в которую упал бы непременно, если бы его не удержали снисходительность и попечительность самого начальства». Ср. отзыв Николая — Бенкендорфа по поводу пушкинской записки «О народном воспитании»: «Принятое вами правило, будто бы просвещение и гений служат исключительным основанием совершенству, есть правило опасное для общего спокойствия, завлекшее вас на край пропасти...» и т. д. (разрядка моя. — Д. Б.) Характерно, что, излагая дальше содержание этого отзыва, Анненков данное место выпускает: «плагиат» из николаевско-бенкендорфовской резолюции слишком бы бросался в глаза. В такой степени приходилось мимикрировать Анненкову свое изложение.
Особенно большие трудности представило для Анненкова то, о чем Плетнев предпочел, как мы видели, вовсе умолчать, — трагическая история гибели поэта. Анненков с болью писал об этом И. С. Тургеневу. «Я понимаю, как вам должно быть тяжело так дописывать биографию Пушкина, — утешал его последний, — но что же делать? Истинная биография исторического человека у нас еще не скоро возможна, не говоря уже с точки зрения цензуры, но даже с точки зрения так называемых приличий. Я бы на вашем месте кончил ее ex abrupto — поместил бы, пожалуй, рассказ Жуковского о смерти Пушкина — и только. Лучше отбить статуе ноги, чем сделать крошечные, не по росту». Анненков целиком воспользовался советом Тургенева. Лаконически указав на то, что Пушкин сделался «жертвой столько же чужого легкомыслия, сколько и своего огненного неукротимого характера», т. е. совершенно смазав социально-общественную подоплеку дуэли («Причины и обстоятельства, породившие катастрофу, еще всем памятны: легкомысленное понимание жизни и характера, неосновательный, злоречивый говор молвы, какой часто бывает в городах (разрядка моя. — Д. Б.) и исчезает по собственному ничтожеству своему и по презрению, которое рано или поздно наказывает его, — произвели здесь гибельные последствия», пишет он несколько ранее), и вкратце, на двух с половиной страничках, рассказав о внешних обстоятельствах дуэли и смерти, Анненков отсылает читателя к письму Жуковского, которое дает целиком в приложениях. «Молва, какая часто бывает в городах» дальше невозможно пойти в совершенном обезличении истинных виновников гибели поэта.
Все эти особые обстоятельства·— непрестанно ощущаемое биографом присутствие «враждебных сил», в трезвом учете которых ему приходилось делать свое дело, — не могли не вызвать в Анненкове полной неудовлетворенности своей работой. В то время как современники поэта и друзья Анненкова по «Современнику» наперерыв восхищались его «прекрасным», «образцовым», «славным» трудом, в то время как им вторил хор самых лестных оценок критики, объявившей его книгу «лучшим биографическим трудом в русской литературе», сам Анненков писал Тургеневу: «Кончил биографию, то-есть собственно никогда и не начиналась она», и в другом письме ему же: «Нечего больно зариться на биографию. Есть кое-какие факты, но плавают они в пошлости». Правы были обе стороны. На фоне того, что было известно до Анненкова русскому читателю о жизни и личности Пушкина, его работа была действительно событием; но относительно того, что еще надо было сделать и сказать о Пушкине, была она конечно не более как предварительной заготовкой, «материалами».
Вторая крупная биографическая работа Анненкова о Пушкине «Пушкин в Александровскую эпоху», опубликованная им через восемнадцать лет после «Материалов», в 1873—1874 гг., вышла при значительно более благоприятных цензурных условиях. Это изменение цензурных условий, дававшее возможность «дополнить» «Материалы» рядом «фактов и соображений, которые тогда не могли войти в состав их» (как прозрачно указывает сам Анненков в предисловии), очевидно и побудило автора к ее написанию. Но именно тогда, когда Анненков получил возможность заговорить относительно полным голосом, и зазвучал с полной же отчетливостью особый идеологический тембр этого голоса, сообщивший прекрасной работе Анненкова ряд существеннейших ограничений. В то время как несколько ослаб внешний цензурный гнет в отношении Пушкина, своеобразным цензором личности и творчества поэта оказался сам его биограф.
Общавшийся не только с Белинским, но, как известно, и с Марксом, Анненков был тем не менее типичным либералом-эстетом, идеалистомЌ«сороковых годов». Целиком усвоив знаменитые высказывания Белинского о Пушкине как о «великом образцовом мастере поэзии, учителе искусства», Анненков положил их в основу и своего понимания Пушкина, односторонне развив их в направлении «чистой» эстетики. Пушкин для него — «учитель изящного», «воспитатель благородной мысли и изящного чувства в народе». Однако в тесные благообразные рамки «учителя изящного» никак не укладывалась вулканически-бурная, сложная, исполненная резких диссонансов, кричащих противоречий и противоречивых порывов «живая» личность поэта, какою живописуют ее многочисленные биографические данные. Игнорировать факты Анненков, сам провозгласивший в предисловии к своей книге борьбу не на живот, а на смерть с тем «растлевающим учением», которое считает, что «образы замечательных людей русской земли должны быть создаваемы на каких-то особых основаниях, а не на истине и неопровержимых фактах», никак не мог. Выход Анненков нашел в особой созданной им концепции о двух «видах» Пушкина или даже прямо о «двух Пушкиных» — реальном Пушкине, Пушкине «в жизни», находившемся зачастую во власти «чудовищных софизмов, животных наклонностей и диких побуждений непосредственного чувства», и другом — «идеальном» Пушкине, который «вырезывается из его произведений». Первый превращается, по Анненкову, во второго под влиянием «чистого творчества», чисто-«художественного» восприятия действительности. Вся эволюция, весь жизненный путь Пушкина объясняются тем, что в нем всё более крепнет «чистый художник», что он всё дальше уходит от живой жизни, от своей современности на «идеальные» высоты отрешенного, чисто-эстетического созерцания. Так, например, объясняет Анненков изживание Пушкиным его байронизма: когда Пушкин «все чаще и чаще начал относиться к жизни, как художник, — демонический период его существования кончился». Эта насквозь ложная концепция «двух Пушкиных», разрывающая надвое цельную единую личность Пушкина — человека — поэта, — концепция, в которой мы без труда признаем родоначальницу некоторых новейших теорий, оказалась чрезвычайно удобной для Анненкова. Всё то, что было в натуре Пушкина необычного, волнующе-противоречивого, буйно-выходящего из предначертанных ему его биографом берегов эстетической «умеренности и аккуратности» — «изящного чувства и благородной мысли», всё, что пугало в Пушкине либерала-«эстетика» 40-х годов, «объективного» созерцателя, врага всякой экстремы, — всё это Анненков относил за счет «первого» Пушкина, «больного» действительностью, не исцеленного, не «спасенного» «чистым творчеством» («Гавриилиаду», например, он считает плодом «какой-то душевной болезни, несомненно завладевшей» в это время поэтом). Однако поперек этой стройной и, казалось бы, всё разрешающей концепции становилось одно чрезвычайно существенное и неприятное для Анненкова обстоятельство: в самом творчестве Пушкина имелся ряд произведений, который также не укладывался в рамки анненковского «изящного». Сюда относятся многие эпиграммы Пушкина, некоторые эротически-окрашенные его пьесы. Не будучи в состоянии согласовать их со своей концепцией, Анненков решил попросту утаить их от читателя, совсем не введя в изданное им собрание сочинений Пушкина. Больше того: когда П. А. Ефремов включил позднее некоторые из них в новое издание Пушкина 1880—1881 гг., Анненков выступил с самым энергичным протестом против не только излишней, но и прямо «вредной» (!) полноты последнего. «Полнота полноте рознь, и бывает не только не желательная, но и положительно вредная полнота... та именно, которая способна помрачить установленный, всеми признанный лик писателя или дать ему другое выражение, чем обыкновенно носимое им или приписываемое ему» (разрядка моя. — Д. Б.), писал он в своей рецензии на издание Ефремова и тут же разражался самыми гневными тирадами против шуточных иљ«соблазнительных пьес» Пушкина, этих «паразитов на светлом фоне его поэзии», «низменных проявлений раздраженного, буйного и скандалезного творчества», которые Пушкину якобы вовсе «не принадлежат (разрядка самого Анненкова. — Д. Б.) в обширном смысле слова, хотя бы от них остались несомненные автографы, хотя бы они были написаны собственной его рукой на страницах его тетраде•», ибо, по совершенно произвольному утверждению Анненкова, «они не выражают ни настоящей его природы, ни его развития, ни даже подлинного его настроения в минуту, когда были писаны. Они ничем не связаны с его действительною мыслью, не имеют корней во внутреннем его мире, не отвечают никакой склонности его ума или сердца». По мнению Анненкова, автор всех этих вещей не тот Пушкин, «который признан единогласно воспитателем русского общества». «Только этот нам и нужен, — добавляет Анненков, — а в его двойнике нам достаточно общей характеристики, нескольких сохранившихся о нем преданий, да отметки тех нравственных черт и особенностей, которые составляли уже общее достояние обоих видов Пушкина». Заканчивает Анненков выражением прямого удовольствия, что в руки Ефремова не попали рукописи Пушкина, в которых отразилась его «прошлая жизнь во всей ее наготе»: «Что бы сталось с нравственным образом Пушкина, если бы все откровения, содержащиеся в рукописях, достигли до нас...» В своем раздраженном выступлении против Ефремова, справедливом во многих частностях, но не в исходном положении, Анненков сам проговаривается в том, чего не заметили его критики, — в неполноте и односторонности того «лика» Пушкина с «приписанным» ему его биографом выражением, который возникает из его трудов о Пушкине.
Сказанное определяет меру значения последних. Сам Анненков слишком сурово отнесся к своей первой книге о Пушкине, утверждая, что биография поэта ею даже и не начата.»«Материалами» биография Пушкина именно была начата, ими были заложены твердые основы, дающие возможность дальнейшей научной ее разработки. Вторая работа Анненкова, в которой с полным блеском раскрылось дарование его как биографа, является образцом такой разработки по тщательному изучению материалов, тонкости анализа, наконец замечательной талантливости изложения, до сих пор не имеющим себе ничего равного во всей биографической литературе о Пушкине. Однако разработка эта была предпринята, по его собственному признанию, «с надлежащей политической и этической точки зрения», т. е. с совершенно определенной общественно-исторической и философской позиции, обусловившей, как мы уже сказали, ряд существеннейших ограничений в понимании биографом личности Пушкина.
Почти одновременно с опубликованием—«Материалов» Анненкова, в 1856 г., вышла в свет еще одна безымянная биография Пушкина, написанная никем иным как Н. Г. Чернышевским («Александр Сергеевич Пушкин. Его жизнь и сочинения»). В предисловии Чернышевский предупреждает, что он не производил никакой самостоятельной научной разработки, а просто «рассказал» жизнь поэта «по существующим печатным материалам», добавляя, что он «отдавал предпочтение фактам, рельефно представляющим трудолюбивую, благородную и могучую личность Пушкина». Однако даже и в этом случае образ Пушкина в изображении его Чернышевским мог бы конечно иметь исключительный интерес и явиться лучшим противовесом анненковскому «лику», если бы сам Чернышевский не ограничил себя, предназначив составленную им биографию «для юношества». Это определило особую стеснительность цензурных условий, тяготевших с самого начала над его работой (в те же 50-е годы был совершенно запрещен биографический роман о Пушкине одной детской писательницы, упомянувшей в нем о ссылке и дуэли поэта), вынудив автора в своем изложении событий жизни Пушкина опираться даже не столько на Анненкова, сколько использовать «невинные» формулировки, пущенные в оборот Плетневым.
После трудов Анненкова сколько-нибудь значительных общих биографических работ о Пушкине не появлялось до самого 1880 года‚— год открытия памятника в Москве, — когда была опубликована новая биография поэта, принадлежащая перу известного педагога В. Я. Стоюнина («Пушкин»).
Если книги Анненкова о Пушкине написаны либералом-эстетом, работа Стоюнина сделана либералом-общественником. Это определяет ее достоинства и недостатки. Не производя специально исследовательских разысканийѕ базируясь, в отношении фактических данных, в значительной степени на работах того же Анненкова, которому он неизмеримо уступает в мастерстве изложения, Стоюнин идет значительно дальше его в обрисовке конфликта между Пушкиным и современным ему полицейско-бюрократическим николаевским режимом. Правда, Стоюнин останавливается на полпути, оказываясь целиком во власти старой классической легенды о добром царе и злых приближенных. Он решительно настаивает на полной искренности благожелательного отношения Николая I к Пушкину и всю трагичность положения поэта усматривает в том, что по «простому недоразумению» между ним и царем оказался посредником «всесильный царедворец», главный «искоренитель» всяческого «либерализма», шеф жандармов и глава III Отделения, генерал Бенкендорф. Тем не менее ему удается даже в ограниченных рамках этой своей концепции живо нарисовать драму Пушкина, задыхавшегося в предопределенной ему «казенной атмосфере», под «гнетом царедворческого служения». Работа Стоюнина писалась в период так называемой «диктатуры сердца» и некоторого ослабления цензурного гнета. Благодаря этому он мог позволить себе относительную свободу выражения. Весьма красноречивы, например, заканчивающие книгу рассуждения автора по поводу приводимых Жуковским слов, с которыми якобы обратился к последнему умирающий Пушкин: «Скажи государю, что мне жаль умереть: был бы весь его». Стоюнин доказывает, что Пушкин при всем своем желании никак не смог бы «как поэт, а не как придворный чиновник исполнить это обещание при тех стеснительных условиях, в которых ему приходилось работать»: «он был опутан многими сетями. Нам кажется, что в будущем поэту не оставалось поприща для его вдохновенных трудов. Стремясь вырваться из своих сетей, он все равно нашел бы себе гибель. Не мог петь соловей в когтях у кошки». В качестве зловещей иллюстрации к этому положению тут же в подстрочной сноске излагается военно-судный приговор по делу о дуэли, согласно которому мертвый Пушкин должен был быть «повешен за ноги». Так близко к пониманию действительных причин гибели поэта не подходил и так резко не высказывал их ни один из исследователей ни до, ни много спустя после Стоюнина.
Однако основным ключом к пониманию личности и жизни Пушкина является для Стоюнина все же биологический— расовый — фактор — «несчастное наследство, доставшееся ему от его прадеда по матери, арабская (sic!) кровь, которая превратила в вулкан пылкий темперамент гениальной натуры». С помощью этой пресловутой «арабской крови», которая, с легкой руки Стоюнина, заняла столь почетное место в последующей биографической литературе о Пушкине, он пытается слить в один сложный образ тех «двух Пушкиных», о полной несхожести которых не уставал твердить Анненков: «Арабская кровь нарушала мир его души, раздвояла его, ставила в противоречия с самим собою. Она составила его судьбу. Подобно трагическому герою он боролся с нею, и, наконец, пал ее жертвою». Это выдвигание на первый план биологического фактора, в явном противоречии с тем, что сам же автор говорит ниже, хотя бы в только что приведенном нами месте, о социально-исторической детерминированности «судьбы» Пушкина, лишает работу Стоюнина необходимой цельности и единства.
Таким же выдвиганием на первый план—«биологии» страдает и другая небольшая биография Пушкина, появившаяся вскоре после работы Стоюнина, в 1882 г., и написанная также педагогом, А. А. Венкстерном («А. С. Пушкин. Биографический очерк»): «Характер Пушкина, состоящий весь из крайностей, почти несовместимых, полный противоречий, непонятных с первого взгляда, может быть объяснен только его происхождением, соединившим в одном человеке африканскую кровь Ганнибалов с чисто русской душой».
В том же 1882 г. вышла в свет книга о Пушкине А. Незеленова:«А. С. Пушкин в его поэзии. Первый и второй периоды жизни и деятельности». Если Анненков и Стоюнин подходили к пониманию жизни и творчества Пушкина с позиций российского либерализма различных оттенков, работа Незеленова предпринята с прямо противоположных «охранительных» позиций. В противоположность Стоюнину и до известной степени Венкстерну Незеленов в своем истолковании характера Пушкина делает упор не на «африканскую кровь», а на «русскую природу» поэта — национально-народный склад его духа. Вслед за Достоевским и Аполлоном Григорьевым автор считает, что развитие Пушкина, его духовно-творческий путь предуказывает собой путь развития всего русского народа: сперва влечение к «блестящим и могучим западноевропейским идеалам», затем возврат к «родной почве, к своим народным началам» и наконец синтез — «период соединения в его душе и деятельности западноевропейских начал с простыми смиренными и добрыми началами русской народной жизни». Самое это развитие насквозь телеологично: все даже тяжелые события жизни Пушкина неизменно ведут его к благой цели: «Высылка из Петербурга спасла Пушкина от погибели в чувственных увлечениях», «подоспела как раз кстати» и «ссылка в село Михайловское», «без нее творчество Пушкина должно было бы остановиться: он дошел в своем развитии до того момента, когда ему оказалась нужной русская деревня». Весьма кстати пришелся и разгром декабристов: «великий и страшный удар образумил поэта»... О научной значимости всех этих утверждений говорить не приходится, но тенденция их совершенно ясна: в роли провидения Пушкина, как и всего русского народа вообще, неизменно оказывается строгое, но попечительное начальство (нотка эта была и в «Материалах» Анненкова, но, как мы видели, последний вынужден был вносить ее по необходимости, Незеленов делает это по собственному побуждению). Естественно, что тенденция эта была оценена кем следовало: книга Незеленова была одобрена правительственным ученым комитетом для бесплатных народных читален. Однако сам автор видимо почувствовал полную невозможность справиться с принятой им схемой, бросив работу на полпути: после выхода первой части он прожил еще около 15 лет, но обещанного окончания его труда так и не появилось, и его книга, как и вторая книга Анненкова, охватывает жизнь Пушкина только в Александровскую эпоху. От соответствующей работы Анненкова книга Незеленова отличается и еще одной, на этот раз уже положительной своей тенденцией. Вопреки анненковской концепции «двух Пушкиных», Незеленов настаивает на органическом единстве «внутренней жизни» Пушкина и его творчества. Но это правильное утверждение Незеленов доводит до противоположной крайности, сводя единство к полной «тождественности» и стремясь подвести под все произведения Пушкина непосредственную биографическую базу — «осветить их событиями его внешнего бытия» (см. например смехотворный анализ пушкинского «Пророка», в котором автор усматривает аллегорическое изображение «чистой любви» поэта к некоей «усопшей женщине»). Несмотря на все это, работа Незеленова пользовалась в свое время весьма большой популярностью и оказала пагубное влияние: именно он является родоначальником того узко-биографического подхода к пушкинскому творчеству, который так привился в последующем пушкиноведении.
После работ Стоюнина, Венкстерна и Незеленова в течение всего последующего двадцатипятилетия не появилось ни одной новой биографии Пушкина, не считая довольно многочисленных школьных и широкопопулярных биографических очерков, не имеющих решительно никакого самостоятельного значения.
Уже Анненков незадолго до своей смерти жаловался на возникновение среди современных ему «деятелей исторической и биографической литературы» целой «школы археологов и изыскателей, которые, освободив себя от труда мышления, заменили его трудом простого собирания документов, сличения разностей между текстами, перечета отметок, какие существуют на различных актах, и тому подобными предварительными работами, считая их за самую науку исторических и литературных исследований и устраняя, как излишество, критику и оценку приобретенных фактов по существу».
Особенно много деятелей этого·«археологического» рода, заменивших «труд мышления» крохоборческим мелочным подбором предварительных материалов, оказалось среди лиц, посвятивших себя изучению жизни и творчества Пушкина. Исследовательская работа биографов Пушкина за последние десятилетия прошлого и первые десятилетия нашего века донельзя мельчится, атомизируется. Накапливаются груды фактического материала, горы мельчайших биографических подробностей. Во внимании к мелочам, самом по себе, нет еще беды. Для исторического деятеля такого масштаба, как Пушкин, каждая мелочь имеет значение. Беда в том, что исследователи-пушкинисты тонут в мелочах, теряют способность обобщающих выводов, не только не видят за деревьями леса, но перестают за кустарниками и травой различать и самые деревья. Подробно разрабатываются различные частные эпизоды пушкинской биографии, пишутся специальные «исследования» на такие темы, как «шляпа Пушкина», а наряду с этим даже столетний юбилей со дня рождения поэта не вызывает появления новой биографии: к юбилею всего лишь переиздается уже известный нам популярный биографический очерк Венкстерна, в 1903 г. переиздается книга Незеленова, в 1906 г. — работа Стоюнина, хотя при всех своих достоинствах и она конечно основательно устарела к этому времени и по материалу, и по характеру изложения.
Наконец только в 1907 г. появился долгожданный новый биографический труд о Пушкине общего характера: монументальная по размерам‡— свыше 600 страниц — работа проф. В. В. Сиповского «Пушкин. Жизнь и творчество». Однако работа эта может служить лучшей демонстрацией бессилия нашей предреволюционной науки о литературе перед лицом любой крупной задачи, подлежавшей ее разрешению, показателем глубокого кризиса, который вообще начал в это время переживаться нашим буржуазным литературоведением.
Предисловие Сиповского к своей работе представляет образец полной методологической путаницы: начав, чуть ли не по Плеханову, рассуждениями о наличии как в истории, так и в деятельности всякого человекЊ «элемента закономерности и элемента случайности», он заканчивает звонкими фразами о некоей «мистериальности» биографии Пушкина («История его жизни есть история великого очищения и возвеличения его духа»), в которых нельзя не узнать достаточно аляповатого перелицовывания на новый «модернистский» лад старой концепции Анненкова. Однако сама работа Сиповского ниже и его предисловия. Его книга — пухлый, дурно скомпанованный биографический очерк, обнаруживающий крайне недостаточное овладение специальным пушкиноведческим материалом, повторяющий многочисленные ошибки и неточности своих предшественников, умножая их рядом новых промахов и ошибок. В предисловии Сиповский призывает от «одностороннего» понимания Пушкина Белинским и Достоевским обратиться к «словно незамеченным многими» «трудам Анненкова», Однако его работа не только «возвращение» к Анненкову, которого он «цитирует»... целыми страницами (по ядовитым отзывам рецензентов — это «лучшие места» книги Сиповского) наряду с другим излюбленным им «первоисточником» — Венкстерном (!), но и явный шаг назад от Анненкова.
Мало воспользовался Сиповский и тем, что мог гораздо свободнее (его книга писалась в период революции 1905 г.) говорить на°«запретные» для первых биографов Пушкина темы. Общественно-политические взгляды Пушкина им почти не затронуты; вопроса об отношении поэта к декабристам он едва касается. Правда, атмосфера пятого года все же сказалась на его работе: так он первый высказался против тенденции всех прежних биографов «выгораживать во что бы то ни стало императора Николая и все сваливать на графа Бенкендорфа»: «Бенкендорф был только исполнителем высочайшей воли. Им государь прикрыл свои настоящие отношения к поэту».
Обильные ляпсусы и забавные подчас промахи Сиповского дали полную возможность¤«цеховым» пушкинистам взять его книгу в штыки. Действительно, опыт Сиповского — квалифицированного ученого, автора ряда солидных работ по русской литературе, вообще, в частности большого библиографического труда по юбилейной пушкиниане 1899—1900 гг. и нескольких статей о Пушкине, — наглядно показал, что, при выделении пушкиноведения в особую дисциплину и тщательнейшей разработке мельчайших деталей пушкинской биографии, вряд ли возможно написать стоящую на должной фактической высоте книгу о жизни и творчестве Пушкина, не будучи специалистом-пушкиноведом. Но, с другой стороны, были не в состоянии дать ее и (пользуясь анненковской терминологией) пушкинисты-«археологи».
Тщетно в своем отзыве на книгу Сиповского Валерий Брюсов снова и снова указывал: «Очерк жизни Пушкина, хотя бы и не претендующий на название биографии, но стоящий на уровне современных знаний о Пушкине, — это обязанность русской литературы». Тщетно один из деятельнейших дореволюционных пушкинистов Н. О. Лернер, в свою очередь, в рецензии на того же Сиповского, обещал, что «биография Пушкина, для которой уже всё готово, все материалы добыты, — дело близкого будущего». Это будущее никак не наступало. Сам Лернер три года спустя, в 1910 г., ответил на призыв Брюсова опубликованием второго издания (удесятерившего материал первого и получившего благодаря этому значение совершенно новой самостоятельной работы) своего очень почтенного и пользующегося заслуженной известностью хронологического справочника «Труды и дни Пушкина». Однако книга эта конечно может быть названа отнюдь не «историей жизни и творчества Пушкина», какой она слывет в пушкиноведении, а, в лучшем случае, лишь летописью, являясь по огромному, хотя в значительной степени механическому труду, на нее затраченному, по количеству тщательно собранных фактических данных своего рода венцом «археологических» изысканий в области пушкинской биографии.
Никак не разрешил проблемы создания последней и тот цикл статей, посвященных различным периодам жизни Пушкина и главнейшим его произведениям, который был опубликован при известном издании Пушкина под редакциеЏ профессора С. А. Венгерова, представляющем и по самой своей претенциозно-помпезной внешности, и по существу типичнейший продукт буржуазной псевдо-культуры. Очевидно, по замыслу редактора, цикл этих статей должен был дать полную картину жизни и творчества Пушкина. Однако получившийся эклектический винегрет из больше чем двадцати авторов, представителей совершенно различных мировоззрений, школ, взглядов на Пушкина, приемов анализа и оценки — от Н. Павлова-Сильванского, проф. Петухова, самого проф. Венгерова, до Н. Минского, Валерия Брюсова, Вячеслава Иванова, от Б. Л. Модзалевского, Лернера, уже известного нам Сиповского до Ю. Айхенвальда, — способен, независимо от несомненной ценности некоторых отдельных статей и заметок, только дезориентировать читателя.
От биографических разведок пушкинистов-«археологов» выгодно отличаются труды покойного П. Е. Щеголева. Выдающийся архивист-«изыскатель» Щеголев не «освободил себя» и «от труда мышления», от «критики и оценки приобретенных фактов по существу». Мало того: пушкиновед, блестяще владеющий своим специальным материалом, соединился в его лице с историком-исследователем русского революционного движения. Это определило его интерес к особенно острым политическим темам биографии Пушкина. Пушкин и тайные общества, Пушкин и декабристы, Пушкин и Николай I — вот вопросы, поставленные и во многом совсем по-новому разрешаемые Щеголевым в ряде его пушкинских работ.
Естественно не мог не заинтересоваться Щеголев и самым драматическим событием в личной и общественной жизни Пушкина: «Дуэли и смерти Пушкина» посвящена им целая большая монография, являющаяся после книги Анненкова «Пушкин в Александровскую эпоху» самым значительным из всего, что мы имеем среди работ, посвященных отдельным периодам или частным эпизодам пушкинской биографии. В результате большого количества добытых исследователем новых архивных данных (с этой целью им были обследованы не только русские архивы, но и ряд заграничных — во Франции, Германии, Голландии) и тщательнейшего критического анализа свидетельств очевидцев (как ранее известных, так и впервые введенных им в исследовательский оборот) Щеголев ярко набрасывает картину последних месяцев жизни Пушкина, давая ряд выразительных зарисовок-характеристик главных действующих лиц и осветив много темных и неясных обстоятельств так называемой «преддуэльной истории».
Однако существенным недостатком работ Щеголева является постановка им всех проблем биографии Пушкина по большей части в узко-бытовом плане. Здесь Щеголев, сознательно противопоставивший строго точный, основывающийся на тщательно выверенных фактических данных характер своих разысканий беспочвенным, субъективным, якобы биографическим «угадываниям» одного из наиболее выдающихся представителей современной ему критической «пушкинианы» М. О. Гершензона, — невольно подпал под влияние именно этого последнего. Больше того: сказался на работах Щеголева и повышенный интерес той же современной ему «пушкинианы» к эротическим темам биографии Пушкина, к его «романам» («потаенная любовь» Пушкина к Марии Раевской-Волконской и т. д.), что в полной мере соответствовало общему тяготению со стороны буржуазной литературной и «философской» мысли периода реакции пятого года к так называемым «вопросам пола».
Со всем этим сталкиваемся и в изображении Щеголевым дуэли и смерти Пушкина. Щеголев отнюдь не принадлежал к тем ранним биографам Пушкина, типа Плетнева и даже Анненкова, для которых гибель Пушкина была (вернее они хотели или чаще вынуждены были так себе ее представлять) роковой неожиданностью, громом среди безоблачного неба полного счастья и благополучия, которыми Пушкин будто бы наслаждался все последние годы, предшествовавшие катастрофе. Щеголеву, наоборот, были совершенно ясны сплошные неблагополучия жизни Пушкина 30-х годов: неблагополучия порядка политического, социально-общественного, литературного, наконец семейно-бытового. Однако из всего этого, по его собственному же выражению, «клубка» он выделяет и внимательнейшим образом прослеживает одну только нить — семейную драму Пушкина. «Душевное состояние, в котором находился Пушкин в последние месяцы жизни, было результатом обстоятельств, самых разнообразных, — пишет он в предисловии к своей работе. — Дела материальные, литературные, журнальные, семейные; отношения к императору, к правительству, к высшему обществу и т. д. отражались тягчайшим образом на душевном состоянии Пушкина. Из длинного ряда этих обстоятельств мы считаем необходимым — в наших целях — коснуться только семейственных отношений Пушкина — ближайшей причины рокового столкновения» (разрядка моя. — Д. Б.). Это конечно не могло не сообщить исследованию Щеголева не только известную односторонность, но и прямо неполноту.ћ«Семейственные отношения» были несомненной «ближайшей причиной» дуэли с Дантесом, но сама эта дуэль была только одной из возможных форм разрядки той грозовой атмосферы, которая сгустилась над жизнью Пушкина 30-х годов. То, что послужило, строго говоря, только поводом к катастрофе, Щеголев изображает в качестве причины ее. Исследователь и сам ощущал неправомерность такой точки зрения. В предисловии ко второму изданию своей книги, подготовленному перед самой революцией (предисловие датировано 7 декабря 1916 г.), он снов‚ пишет: «Считаю нужным подчеркнуть при появлении второго издания то, что я говорил в предисловии к первому изданию. Рассказывая историю последней дуэли Пушкина, я останавливаюсь во всех подробностях только на одной из причин трагического конца Пушкина, — правда, на ближайшей — на истории семейных отношений. Но это не значит, что я склонен к отрицанию влияния многих других и весьма важных обстоятельств жизни Пушкина. Разъяснение всех этих обстоятельств, приведших жизнь Пушкина к безвременному концу, является задачей исследования, над которым я работаю в настоящее время». Однако это исследование так и осталось ненаписанным. «Разъяснить обстоятельства, приведшие жизнь Пушкина к безвременному концу» можно было только перенеся центр исследовательского внимания от пушкинского быта к пушкинскому бытию, т. е. только с позиций того миросозерцания и метода, которыми не обладал ни сам Щеголев ни, тем менее, кто-либо другой из представителей нашей дореволюционной «пушкинианы».
Октябрьская революция открыла огромные возможности для создания подлинно научной биографии Пушкина. Исследователю стали доступны секретные архивные фонды. Было обнаружено и опубликовано великое множествЕ ценнейших новых материалов, в том числе ряд дотоле вовсе неизвестных или не могших появиться в русской печати произведений самого поэта. Что еще важнее, впервые за сто лет стало возможным заговорить полным голосом о всех самых потаенных моментах личной и общественно-политической жизни Пушкина, не опасаясь зажимов царской цензуры. Не менее значительно было освобождающее влияние опыта наших революционных лет на самое сознание исследователей, помогая им сбросить путы всякого рода условностей и предрассудков, тяготевших над всеми без исключения старыми биографами Пушкина (яркий пример тому — третье пореволюционное издание книги Щеголева «Дуэль и смерть Пушкина», в новонаписанной главе которого «Анонимный пасквиль и враги Пушкина» выдвинут совсем новый взгляд на причины дуэли и зловещую роль, сыгранную в сложных перипетиях преддуэльной истории роковой фигурой царя. Так только в наше время та неопределенно-биологическая «судьба», перед которой беспомощно останавливался в своем объяснении причин гибели Пушкина даже Стоюнин, обретает не только конкретно-исторические очертания, но и собственное имя). Наконец за годы революции растут и крепнут кадры литературоведов-марксистов.
И тем не менее в области биографических изучений Пушкина после революции мы имеем совершенно ту же картину, что и до нее: то же изобилие частных исследований и разысканий и такое же отсутствие синтетическойџ обобщающей работы. Правда, в 1924 г., к 125-летию со дня рождения поэта, работниками Пушкинского дома во главе с Б. Л. Модзалевским был составлен наконец тот стоящий «на уровне современных (т. е. 1924 г. — Д. Б.) знаний о Пушкин«» биографический очерк («Пушкин. Очерк жизни и творчества»), о необходимости которого за семнадцать лет до того писал В. Я. Брюсов. Но очерк этот отличается чрезмерным лаконизмом (по объему он меньше даже популярной книжки Венкстерна), что делает из него, в сущности говоря, почти только сводку основных фактических данных о Пушкине, и конечно ни в каком случае не может заменить — да и не претендует на это — биографии поэта. Мало того: после появления этого очерка в области биографических изучений Пушкина начинается как бы процесс обратного развития. Та «довольно обширная биография Пушкина», которая была обещана при первом пореволюционном полном издании сочинений Пушкина 1930—1931 гг., не только не была написана, но и оказалась замененной всего лишь краткой «хронологической канвой биографии Пушкина», которая в основном повторяет, конечно в чрезвычайно урезанном виде, все тот же труд Н. О. Лернера.
Прежде чем остановиться на причинах отсутствия и в нашем пореволюционном литературоведении биографии Пушкина, рассмотрим вкратце четыре известные нам общие биографические работы, появившиеся за эти годџ на Западе.
Первая из них вышла на английском языке — «Puchkin, by Prince D. S. Mirsky, London — New-York, 1926 (в серии «The republic of letters, edited by Williame Rose»). Книга Мирского ставит своей задачей познакомить английских и американских читателей с основными фактами жизни и творчества великого русского поэта. Это популярная биографическая сводка, не претендующая на какое бы то ни было самостоятельное исследовательское значение и наиболее приближающаяся по типу к только что упомянутому нами очерку сотрудников Пушкинского дома, который она однако значительно превосходит своим объемом. Некоторые места ее звучат по меньшей мере странно (таково например на стр. 237 покровительственное похлопывание по плечу Белинского, за статьями которого автор соглашается признать некоторое небольшое значение, несмотря на их «идеалистические разглагольствования» — a sea of loose idealistic talk — и «длиннотный, вульгарный, неопрятный русский язык» — longwinded, vulgar and untidy Russian), но в общем сделана она весьма добросовестно и с полным знанием вопроса.
Точность изложения Мирского особенно выступает при сравнении его книжки с иноязычной же — французской — биографией Пушкина — «Pouchkine» par E. Haumant, professeur à la Sorbonne, Paris (в серии «Les grands écrivains étrangers») (отпечатана была еще в 1911 г., но видимо тогда не пошла и была снова выпущена на книжный рынок совсем недавно и в «обновленном» виде: с заклеенным на титуле годом и в другом издательстве). Цель, поставленная себе французским автором, примерно та же, что и у Мирского. Горячий поклонник Пушкина, автор хочет популяризировать его среди французских читателей «не будучи в состоянии терпеть» (пишет он в предисловии), что его имя и творчество до сих пор «остаются в тени, позади других русских, менее заслуживших наше восхищение». Однако при разрешении этой симпатичной задачи автор словно бы поставил себе другую — по возможности перепутать все те сведения, которые он вычитал из русских источников. Правда, извинением может служить автору то, что он иностранец, да и потом сам он откровенно признается в конце книги в «неполноте» и даже прямо «поверхностности» своей работы.
Этого признания не находим в другой вышедшей на французском же языке биографии Пушкина — M. Hofmann, Pouchkine. Traduction française de Nicolas Pouchkine. Bibliothèque historique, Payot, Paris, 1931. Модест Гофман — пушкинист-профессионал, в прошлом автор ряда работ по Пушкину, пользовавшихся немалой известностью. От него можно было ждать чего-то большего, чем не только от Haumant, но даже от «не-пушкиниста», как он не без демонстративности сам о том заявляет, Мирского. Однако книга его явно разочаровывает. Это такая же чисто фактическая биография без всякой попытки к какому бы то ни было осмыслению жизни и деятельности Пушкина как великого культурно-исторического явления. Правда, она свежее других, но объясняется это только более поздним временем ее выхода (так, автор получил возможность ввести в свое изложение новое толкование «диплома», полученного Пушкиным перед дуэлью, данное Рейнботом — Щеголевым, и т. д.). Мало того: сделана она с недопустимой и явной поспешностью. Только этим можно объяснить наличие в ней ряда грубейших промахов и ошибок (автор путает например Михаила Орлова с Алексеем Орловым, утверждая о последнем, что он «был известен своими либеральными взглядами» (стр. 62); заявляет, что «дней Александровых прекрасное начало» открылось речью о конституции в Варшавском сейме (стр. 68), на самом деле произнесенной в 1818 г.; уверяет, что строфа пушкинской «Вольности», начинающаяся словами «Самовластительный злодей...», относится к Людовику XVI (!) (стр. 66—67).
Но настоящей кунсткамерой курьезов является четвертая зарубежная книга о Пушкине‘— увесистый том в несколько сотен страниц, начало большой биографии Пушкина, явно претендующей заполнить соответствующий зияющий пробел нашей пушкинианы: Ариадна Тыркова-Вильямс, «Жизнь Пушкина», т. I, 1799—1824, Париж, 1929 г.
В своей специально-пушкиноведческой осведомленности Ариадна Тыркова-Вильямс недалеко ушла от сорбоннского профессора (она с легким сердцем приписывает знаменитую в свое время€«арзамасскую» кантату Д. В. Дашкова «Венчание Шаховского» коллективному творчеству царскосельских лицеистов; сообщает, что «когда Кюхельбекер стал государственным преступником, Пушкин нежно называл его «Мой брат по музе и судьбам», хотя эта строка взята ею из стихотворения «19 октября 1825 г.», написанного, как показывает самое его название — дата, месяца за два до восстания декабристов, и т. д. и т. д.); что касается общих историко-литературных сведений, которыми она располагает, она значительно превосходит его. Ей например ничего не стоит объявить, что из писателей Екатерининского времени одним из первых стал писать по-русски»... Карамзин. Постоянно строит она свое изложение на таких заведомо сомнительных источниках, как печально-известные «Записки» Л. Павлищева. Мало того: даже и их она ухитряется исказить в свою очередь. Так Павлищев приводит, например, любопытный анекдот о «чувствительности» Сергея Львовича, отца поэта. Ударив как-то своего камердинера Никиту (этот Никита заразился повальным стихотворством, господствовавшим в доме Пушкиных, и также сочинял стихи) за дурно вычищенные сапоги, Сергей Львович сам так расстроился, что выбежал на улицу, уселся на ближнюю тумбу и расплакался. Анекдот, безусловно характерный для крепостника «со слезой», карамзиниста начала века, каковым был Сергей Львович, и возможно даже не выдуманный, как многое другое, Павлищевым, а действительно существовавший в семейных преданиях. А вот во что превращается он Тырковой: «С. Л. Пушкин награждал оплеухой своего камердинера Никиту Тимофеича. Тот с горя напивался и, сидя на тумбе перед домом, горько рыдал, жалуясь на свою судьбу прозой и стихами». Если по количеству подобного рода курьезов новая биография заставляет вспомнить о уже известной нам незадачливой книге Сиповского, то написана она языком, который и не грезился этому последнему: рецензенты единогласно и справедливо упрекали его за «серость», «вялость» речи. Однако лучше даже «серость», чем то «великолепие» и «пышность», какими блещет книга Ариадны Тырковой-Вильямс. «Целый костер вдохновений пылал в лицейском флигеле царскосельского дворца» или «В глубине его стремительного, гибкого, сильного тела — любовь и творчество переплетались, сливались, били из одного рудника (sic!). Ритм жизни переходил в ритм песни. Сама кровь пела вечную песнь песней». Нужно обладать верхом литературной безвкусицы, чтобы писать так — стилем бульварного романа — о Пушкине.
Однако есть в работе Тырковой-Вильямс одно неотъемлемое достоинство. У автора есть своя концепция Пушкина как культурно-исторического явления. Пушкин для Тырковой — литературный эквивалент предельной мощи «русской государственности», участник и пособник «роста империи», «переживавшей», по утверждению автора, «в конце 10-х и начале 20-х годов», до «роковой трещины 14 декабря», «последние счастливые годы национального единства, всеобщей веры в Россию»: «Непрерывный рост его гения совпал с ростом империи, с расцветом всенародного русского творчества, государственного и художественного. Еще в лицее стал он действенной частью этого процесса». Концепция эта насквозь произвольна, отражает не подлинную историческую сущность Пушкина, а тоску по «могучей» «великой российской империи», не расколотой революционной «трещиной», русских эмигрантов 1929 года. Только они могут в наше время считать определяющими для творчества молодого Пушкина такие его вещи, как заказанные лицейским начальством патриотические оды, а не «вольные стихи», которыми он, больше чем кто-либо из русских писателей, содействовал «роковой трещине» 14 декабря, только они могут объявлять начало нашего революционного движения XIX века «роковой трещиной», а о времени жесточайшей реакции конца 10-х и начала 20-х годов — периоде диктатуры Аракчеева — писать: «Юношески свежее дыхание государственного созидания веяло во всех областях народной жизни».
Но все же именно наличие некоей общей концепции — какой бы куцой, антиисторичной и узко-тенденциозной она ни была — позволило Ариадне Тырковой отважиться на попытку написания большой биографии Пушкина. Наоборот, отсутствие какой бы то ни было общей концепции парализовало все усилия в этом направлении подавляющего большинства наших пушкинистов после Анненкова, не давая им возможности подняться на необходимую умозрительную высоту, с которой все отдельные факты и разрозненные наблюдения приобрели бы общий смысл, складывались в цельную большую картину. Правда, не так давно у нас была сделана попытка дать такую картину. Разумеем получившую самую широкую известность и выдержавшую за короткое время несколько изданий биографическую работу В. Вересаева «Пушкин в жизни». Однако совсем особый характер ее служит лишним и особенно ярким подтверждением только что сказанному — иллюстрацией «от противного».
Вересаев всецело придерживается тезиса Анненкова о—«двух» несовпадающих между собой Пушкиных-человеке и художнике. Больше того: в своей программной пушкинской статье «В двух планах», послужившей заглавием для всего сборника его статей о Пушкине, он доводит этот тезис до крайних пределов, выдвигая положение не только о несовпадаемости, но и о прямой, почти принципиальной противоположности, «поразительном несоответствии» «плана» «реальной живой жизни» Пушкина и другого «верхнего плана» — его творчества — «мира светлых привидений» «в жизни — вавилонская блудница», в творчестве — «гений чистой красоты» и т. п.). Однако последовательный идеалист Анненков, не закрывая глаз и на «живого Пушкина», давая ряд выразительных его зарисовок-характеристик, в центр своего внимания ставил, как мы видели, того, по его словам, единственно нужного нам «подлинного» Пушкина, который «вырезывается» из его творчества и которого Пушкин-человек является якобы всего лишь земной, призрачной «тенью», темным «двойником». Наоборот, как будто соглашаясь с Анненковым, указывая в той же своей статье «В двух планах», что «подлинной жизнью» Пушкина является его творчество, в котором одном (да еще только в смерти) высвечиваются «благороднейшие залежи» его души, покрытые в обычное время «слоем густого мусора», Вересаев в своем биографическом монтаже целиком отбрасывает «верхний план», вовсе выключает Пушкина-творца, Пушкина-художника, другими словами, отдает всю свою книгу изображению исключительно того, что сам же называет «густым мусором», — пушкинской «темной обыденностью». Автор конечно совершенно прав, когда пишет в одной из своих пушкинских статей: «Скучно исследовать личность и жизнь великого человека, стоя на коленях — обычная поза биографов. Скучно и нецелесообразно». Однако реакция его на такое «коленопреклоненное» отношение, которым действительно грешили многие из писавших о Пушкине, носит, как видим, слишком уж крайний характер. Если первый биографический очерк Пушкина, принадлежавший перу Плетнева, являл собой весьма парадоксальный род биографии, почти не излагавшей событий жизни, монтаж Вересаева «Пушкин в жизни» представляет не менее своеобразный род жизнеописания поэта без малейшего внимания к его творчеству.
Но едва ли не еще более поразительным является то, что из биографической работы Вересаева исключен не только Пушкин-творец, но начисто элиминирован и биограф-исследователь. В предисловии он сразу же предупреждает, что его книга представляет собой отнюдь не биографию, а всего лишь «сборник материалов». Больше того: чуть ли не главным достоинством своего труда он готов считать именно то, что в нем дается «чистый» материал, свободный от каких бы то ни было исследовательских толкований и комментаторских наслоений: «Незаменимое достоинство лежащего предо мною материала, что я тут совершенно не завишу от исследователя». И здесь — в этой радостной эмансипации от исследователя — сказывается закономерная до известной степени реакция пушкиниста-любителя, в лучшем смысле этого слова, каковым является В. Вересаев (сам он пишет о себе: «Я не исследователь и не критик по специальности»), на нескончаемый «александрийский», комментаторский, «археологический» период нашего пушкиноведения. Однако отбрасывая в своем биографическом монтаже все, что сделано в области биографического изучения Пушкина пушкиноведческой, критической и исследовательской мыслью, становясь в этом отношении «голым человеком на голой земле», Вересаев невольно сам оказывается в роли все того же пушкиниста-археолога, но наиболее примитивного типа, — простого собирателя «документов» (нередко всякого рода фантазий и сплетен) о Пушкине, не подвергающего их какому бы то ни было критическому взвешиванию, просеиванию, оценке. Нечего говорить, что при таком подходе, — целиком возвращаясь к неизбежно-импрессионистичным, затемненным близостью расстояния, отсутствием необходимого исторического воздуха, исторического пространства восприятия жизни и личности Пушкина глазами его современников, — Вересаев заранее отказывается от какого бы то ни было нашего, т. е. стоящего на высоте современного научного миросозерцания и исторического опыта, взгляда на то и другое.
II
Работой Вересаева наше биографическое пушкиноведение как бы завершает полный круг своего векового развития, снова возвращаясь к исходному пункту. Развитие это, как мы могли убедиться, не принесло нужного плода — удовлетворяющей нас книги о жизни и творчестве Пушкина мы все еще не имеем. Но конечно из этого не следует, что мы должны вместе с автором-составителем «Пушкина в жизни» отказаться от всего, что было сделано в этой области. А сделано здесь не мало.
Прежде всего накоплен и исследовательски обработан громадный фактический материал. Всякому, кто решится писать биографию Пушкина без полного овладения этим материалом, неминуемо угрожает в отношении передачи фактов очутиться в положении Сиповского или Ариадны Тырковой. Однако современный биограф Пушкина никак не может ограничиться изучением только этого материала, вынужден произвести целый ряд самостоятельных научно-исследовательских изысканий предварительного порядка (напр. прежде чем писать даже о таком, казалось бы, наиболее изученном периоде пушкинской биографии, как годы его пребывания в лицее, нужно проработать материалы недавно обнаруженного архива князя Горчакова, в котором имеются полные записи лекций ряда лицейских профессоров, письма Горчакова, содержащие много ценных сведений о быте лицея, и т. п.). Специальному обследованию должны быть подвергнуты все рукописные тетради Пушкина, представляющие собой род замечательного творческого дневника и с этой стороны совсем не изучавшиеся. Мало того: помимо овладения материалами биографической пушкинианы необходима их тщательнейшая критическая ревизия. Есть целый ряд совершенно неправильных положений и ошибочных «фактических» утверждений, восходящих еще к первым биографам Пушкина — Анненкову, Бартеневу, перенятых последующими, традиционно передававшихся от исследователя к исследователю, прочно вошедших в железный фонд «классической» пушкинианы и не выдерживающих почти первого же прикосновения критической мысли. Таковы например данные, которыми мы располагали до сих пор о предках Пушкина (в частности, совершенно фантастический характер носит «каноническая» биография «арапа Петра Великого» — Абрама Ганнибала). Должно быть решительно пересмотрено новейшим исследователем и самое понятие «документа», как оно закрепилось в старом пушкиноведении. Такие материалы, как родословные росписи или послужные списки, на самом деле представляют собой отнюдь не первоисточник, на который можно опираться безоговорочно, а лишь подсобные данные, подлежащие в свою очередь строгому критическому анализу и оценке.
Весьма поучительны для современного биографа Пушкина и те уроки, которые он может извлечь из знакомства с теоретическим опытом биографической пушкинианы. Опыт этот ценен в том отношении, что наглядно показывает, как нельзя сейчас писать биографию Пушкина.
Прежде всего конечно никак нельзя отрывать рассмотрение жизни Пушкина от рассмотрения его творчества. Уже давно и справедливо сказано, что слова поэтаN— это его дела. Никому не придет в голову рассказывать о жизни и личности любого исторического деятеля без всестороннего рассмотрения и оценки того, что им сделано. Между тем из нашего обзора биографической пушкинианы мы видим, что в отношении жизнеописания Пушкина это далеко не всем представлялось бесспорным. С этим нужно решительно покончить. Не творчество без жизни, по Плетневу, не жизнь без творчества, по Вересаеву, а творческая жизнь Пушкина, живое единство человека-художника — вот что должно составить предмет подлинной его биографии, завершающего цельного синтетического исследования о его жизни и творчестве.
Конечно из этого отнюдь не следует, что, вслед за®«незеленовцами», нужно впадать в биографический «наивный реализм» — во что бы то ни стало искать в творческих образах непосредственных, зеркальных отражений внешней реальной жизни поэта: его житейских отношений и ситуаций. Пушкинисты чрезвычайно грешили в этом направлении. Не так давно была создана даже теория об особой творческой «правдивости» Пушкина. «Для меня, — заявлял один из наиболее горячих приверженцев этой теории М. О. Гершензон, — настолько несомненна глубочайшая автобиографичность Пушкина, до самых незначительных мелочей, что когда я, например, в стихотворении к Гнедичу «С Гомером долго ты...» читаю: «И светел ты сошел с таинственных вершин...» — у меня сейчас же встает вопрос: а в каком этаже Публичной Библиотеки помещалась квартира Гнедича». В. Вересаеву, энергично восставшему против такого чересчур элементарного понимания «автобиографичности» пушкинского творчества, ничего не стоило вдребезги разбить его (статья «Об автобиографичности Пушкина»). В противовес ему он и выдвинул свое уже известное нам положение о полном «несоответствии» жизни Пушкина и его творчества. Однако здесь, как и в большинстве своих высказываний о Пушкине, он впал в противоположную крайность. Психика почти всякого человека, а большого поэта-лирика в особенности, сложна, исполнена разнообразнейших оттенков, нередко даже противоречива и во всяком случае отнюдь не определяется только формально-логическими категориями: «да—да», «нет—нет». Из того, что через столько-то месяцев после своего знаменитого стихотворения, обращенного к Керн, Пушкин величал ее же в письмах к друзьям «вавилонской блудницей», совсем не явствует, как это полагает В. Вересаев, что в некое мгновенье (ведь и в стихах речь подчеркнуто идет о «мгновенье» да еще «чудном» — чудесном, преображающем), под влиянием которого и было написано упомянутое стихотворное обращение, эта же самая Керн не могла предстать влюбленному поэту в аспекте «гения чистой красоты». То, что Керн — «гений чистой красоты», — не факт ее биографии, но несомненный факт биографии Пушкина. Вот чего никак не хочет понять отбросивший «план» пушкинского творческого сознания и занимающийся только «планом» пушкинской якобы «жизни» (ибо о какой же «жизни» поэта может итти речь, если отвлечь от нее самое главное — его творческие часы и минуты) Вересаев.
Однако даже и не в этом в конце концов дело. Отношения между жизнью и творчеством гораздо органичнее и сложнее простого фотографически точного фиксирования действительности. Гораздо важнее внешней автобиографичности творчества то, что в нем мы имеем ряд фактов внутренней биографии поэта, то, что поэт живет не только фактами своей внешней жизни, но и своими творческими образами. Прав не Гершензон со своим абсолютным признанием внешней автобиографичности Пушкина и не Вересаев в своем не менее безусловном ее отрицании, а Белинский, который в одной из статей, написанных им еще при жизни Пушкина и вызвавших одобрение последнего, восторженно восклицал: «Да, я свято верю, что он вполне разделял безотрадную муку отверженной любви черноокой черкешенки или своей пленительной Татьяны, этого лучшего и любимейшего идеала его фантазии, что он, вместе с своим мрачным Гиреем, томился этой тоской души, пресыщенной наслаждениями и все еще не ведавшей наслаждения; что он горел неистовым огнем ревности, вместе с Заремой и Алеко, и упивался дикой любовью Земфиры; что он скорбел и радовался за свои идеалы, что журчание его стихов согласовалось с его рыданиями и смехом...»
«Разделял муку любви черкешенки» это совсем не значит, что сам Пушкин был черкешенкой, что, оставаясь последовательным, должен был бы признать Гершензон, и что был бы совершенно в праве отрицать Вересаев. «Журчание его стихов согласовалось с его рыданиями и смехоЂ» — это неизмеримо глубже вопроса о том, в каком этаже жил Гнедич. Мир творчества органически включен в жизнь поэта. Творческая эволюция, течение образов, ритмов и композиций, смена жанров и литературных влияний («байронизм», «шекспиризм» и т. д.), изменение стиля и языка — это не просто переход от одних форм к другим, рост поэтического мастерства, управляемого творческим произволом поэта, но и история его внутреннего развития, фазы духовного роста, эволюция мироощущения. Во время Михайловской ссылки Пушкина и работы его над своей шекспировской трагедией Жуковский в письме к нему радовался, что он перестал «быть эпиграммой» и становился «поэмой». Здесь чисто жанровые определения обозначают различные периоды пушкинской биографии, характеризуют различный душевный настрой поэта, иные типы отношения к действительности Пушкина конца 10-х и середины 20-х годов — автора «вольных стихов» и автора «Бориса Годунова». Сам поэт однажды отозвался о себе совсем в таком же роде: «Жизнь моя сбивалась иногда на эпиграмму, но вообще она была элегией».
Игнорировать в биографии поэта творческую сторону его жизни — значит игнорировать главное.
Вторым существеннейшим вопросом пушкинской биографии, как и всякой биографии вообще, который не получил да и не мог получить сколько-нибудь удовлетворительного ответа у всех старых биографов, являетс« вопрос об отношении между жизнью, личностью и творчеством поэта и современной ему исторической средой. Разрешение этой проблемы конечно целиком упирается в общий вопрос о научно-философском миросозерцании и обусловленном им методе того или иного биографа-исследователя. Наиболее примитивными в этом отношении биографами Пушкина — авторами чисто «фактических» биографий — проблема эта попросту не ставилась. Всю поверхность своего полотна они заполняли фигурой поэта в качестве совершенно отдельной самодовлеющей личности, ограничиваясь самыми необходимыми историческими указаниями почти только хронологического порядка. Представители историко-культурной школы ставили проблему, но решали ее чисто механически, по традиционной формуле типа «Гете и его время» — портрет и историческая рама. Наши литературоведы-марксисты, естественно не могли удовлетвориться таким построением биографии, но и не дали никакого другого, ибо самая проблема биографии была (перелом в этом отношении наблюдается только в последние годы) вовсе изгнана из нашего советского литературоведения.
Капиталистическое производство эпохи империализма сделало человека обессмысленным винтиком производственной машины. Это отразилось и в новейшей буржуазной философии, и в буржуазной науке. В буржуазноЄ литературоведении также начался характерный поход против «биографизма», восторжествовал формализм, неспособный видеть в художественном произведении ничего кроме совокупности формальных элементов и приемов их сочетаний, подменяющий изучение художественно-оформленной идеологииє— исторического, классового сознания в его конкретном воплощении в живую личность художника — всякого рода чисто технологическими изысканиями. Из формализма эта своеобразная боязнь всего, что так или иначе связано с живой личностью художника, перекинулась в около-марксистское литературоведение, точнее, литературоведение, которое само себя именовало марксистским. Между тем классики марксизма совсем иначе смотрят на роль личности в истории. «Идея исторической необходимости, — пишет Ленин, — ничуть не подрывает роли личности в истории; история вся слагается именно из действий личностей, представляющих из себя несомненных деятелей» («Что такое друзья народа и как они воюют против социал-демократов?»). Марксистская диалектика дает нам и единственно правильное решение проблемы об отношении личности и общества, личности и «истории». Вне связи с общим — с социальным — личность — отдельное — не существует. Но и социальное существует не абстрактно, не само по себе, не вне личностей, а в них и через них — в конкретном воплощении в живых историческихм«деятелей». Деятельность отдельного «исторического», «делающего эпоху» человека — конкретное воплощение исторического процесса вообще. Описание этой деятельности — биография — показ, вскрытие исторического процесса в индивидууме.
Творческая жизнь ПушкинаЋ— конкретное выражение современного ему исторического процесса — движения русской жизни от «восемнадцатого века» к «девятнадцатому» — от феодально-крепостнической действительности к действительности буржуазной. Раздираемый противоречиями между «стариной» и «новизной», всем, что было в нем от старого мира, отбрасываемый назад и все же неудержимо шагнувший далеко вперед — таков великий культурно-исторический деятель — Пушкин.
Узко-личная жизнь Пушкина©— его житейские перипетии, быт, связи и отношения с людьми, пресловутые пушкинские «романы» и т. д. и т. д. — более или менее существенный подсобный материал к созданию социальной биографии Пушкина, в которой личное, отдельное будет дано в его пронизанности общим, социальным, во всех его конкретно-исторических связях и опосредствованиях, в которой человек неразрывно слит с творцом, с великим культурно-историческим деятелем.
Такая биография Пушкина может быть создана только в пределах советского марксистско-ленинского литературоведения. И обязанность нашего литературоведения к столетнему юбилею смерти поэта ее создать.
1934