Раевский. Мой арест
<В. Ф. РАЕВСКИЙ>
1841 г. февраля 6
МОЙ АРЕСТ
 
1822 года, февраля 5, в 9 часов пополудни кто-то постучался у моих дверей. Арнаут, который стоял в безмолвии передо мною, вышел встретить или узнать, кто пришел. Я курил трубку, лежа на диване.с
— Здравствуй, душа моя! — сказал мне, войдя весьма торопливо и изменившимся голосом, Александр Сергеевич Пушкин.
— Здравствуй, что нового?
— Новости есть, но дурные. Вот почему я прибежал к тебе.
— Доброго я ничего ожидать не могу после бесчеловечных пыток Сабанеева... но что такое?
— Вот что: Сабанеев сейчас уехал от генерала1**. Дело шло о тебе. Я не охотник подслушивать, но, слыша твое имя, часто повторяемое, я, признаюсь, согрешил — приложил ухо. Сабанеев утверждал, что тебя непременно надо арестовать; наш Инзушко2*, ты знаешь, как он тебя любит, отстаивал тебя горою. Долго еще продолжался разговор, я многого недослышал, но из последних слов Сабанеева ясно уразумел, что ему приказано, что ничего открыть нельзя, пока ты не арестован.
— Спасибо, — сказал я Пушкину, — я этого почти ожидал! Но арестовать штаб-офицера по одним подозрениям отзывается какой-то турецкой расправой. Впрочем, что будет, то будет. Пойдем к Липранди — только ни слова о моем деле.
Пушкин смотрел на меня во все глаза.
— Ах, Раевский! Позволь мне обнять тебя!
— Ты не гречанка 1, — сказал я.
Арнаут3* подал мне шпагу, перчатки и шляпу. Липранди жил недалеко, на дворе было очень темно; в окнах у него светлело.
— У него гости, — сказал я, — пойдем.
Мы вошли. Оба брата4* весьма обрадовались.њ«Что нового? Что нового?» — закричали все присутствовавшие.— «Спросите у Павла Петровича (майор Липранди 2-й, брат), он доверенным и полномочным министром генерала Сабанеева».
— Это правда, — отвечал он, — но если бы вам доверял Сабанеев, как мне, вы также не захотели бы нарушать правил и доверия и чести.
— Это правда! Я знаю и не сержусь на вас, но я не так скромен, как вы.
Разговор сделался общим.
Подполковник Иван Петрович Липранди женат был на француженке в Ретели. Жена его умерла в Кишиневе. У нее осталась мать; одного доктора жена — француженка также; пришли к ней провести вечер. Эта докторша была нечто вроде г-жи Норман5*. Я попросил ее загадать о моей судьбе: пики падали на моего короля. Кончилось на том, что мне предстояли чрезвычайное огорчение, несчастная дорога и неизвестная отдаленная будущность. Я посматривал то на Пушкина, то на Павла Липранди. Наши взоры встречались. В 11 часов мы разошлись.
6 февраля 822 года, г.Кишинев
Возвратясь домой, я лег и уснул спокойно. Я встал рано поутру, приказал затопить печь. Перебрал наскоро все свои бумаги и все, что нашел излишним, сжег. Со мною на одной квартире жил капитан Охотников. Любимец и друг генерала Орлова6*, он находился при нем. Как образованный, служивший долго и богатый человек, он оставался на службе потому только, что служил с Орловым и что на службе полагал более принести пользы Обществу7*. С отъездом генерала Орлова в Киев он уехал в Москву, где имел много родных и связей. Его бумаги оставались у меня. Я не решился их жечь, потому что не полагал в них ничего важного. Он был очень осторожен.
Часов в 8 пришел ко мне старший юнкер Шпажинский с рапортом о благополучии школы.
— Прикажете ли выпустить юнкеров из карцера? Генерал Сабанеев прислал за ними. Он присылал за ними ночью, но его посланный, конечно, уведомил его, что они под арестом. Все тетради наши давно у него, но он доискивается еще чего-то. В ланкастерской школе унтер-офицеру Дуку обещал офицерский чин, если он выдаст все писаные прописи.
— Какие прописи? — спросил я.
— Не знаю.
— И я также не знаю8*. Юнкеров отпустите к Сабанееву. Я сегодня в классах не буду и, может быть, совсем не буду. Я вас прошу быть честным человеком — вот все, чего я за труды и попечения мои об вас требовать могу. Рапортовать ко мне более прошу не приходить, но юнкеров в классы сбирать моим именем. Прощайте, Шпажинский!
У юнкера навернулись слезы. Он вышел.
Двух часов не прошло, как дрожки остановились у моих дверей. Я не успел взглянуть в окно, а адъютант генерала Сабанеева, гвардии подполковник Радич, был уже в моей комнате.
— Генерал просит вас к себе, — сказал он мне вместо доброго утра.
— Хорошо, я буду!
— Но, может быть, у вас дрожек нету, он прислал дрожки.
— Очень хорошо. Я оденусь.
Я приказал арнауту подать трубку и позвать человека одеваться. Разговаривать с адъютантом о генерале было бы неуместно, хотя Радич был человек простой и добросовестный. Я оделся, сел с ним вместе на дрожки и поехал.
Этот роковой час 12-й решил участь всей остальной жизни моей. Мне был 27-й год. До сих пор жизнь моя, несмотря на ее превратности, шла, если не спокойно, по крайней мере, согласно с моими склонностями и желаниями. Я служил войну 812 года в артиллерии, потом был корпусным адъютантом по артиллерии, вышел в отставку, определился в Егерский полк штабс-капитаном, переведен в кирасиры по желанию отца моего, где произведен в ротмистры, но, не желая оставаться в кирасирском полку, я перешел обратно в 32-й Егерский полк, в дивизию к генералу Орлову. В 1820 г. произведен в майоры, принял баталион, но по желанию генерала Орлова сдал баталион и принял в управление военную школу, заведенную им при 16-й дивизии для юнкеров и нижних чинов. Всегда в обществе вышних начальников, я привык понимать их. Война научила меня знать ничтожество людей, которым нередко вверена власть вследствие долговечности и долготерпения на службе. С живым воображением я на службе предался более, нежели в училище, чтению и учению. Новые идеи, Европа в сильном политическом пароксизме, все содействовало, чтобы освежить голову, подвести все страсти, убеждения мои, понятия мои к одному знаменателю.
С самоуверенностию я вошел в дом Сабанеева. Он был в зале; посреди залы стоял большой стол, на столе в беспорядке навалены бумаги. По правую сторону, в некотором отдалении и ближе ко входу, стояли три юнкера из моей школы. Сущев9* — главный доносчик, Перхалов и Мандра. По левую руку у стены адъютанты генерала Сабанеева; прямо против дверей, в которые я вошел, у другого конца стола, на котором стояло кресло, стоял генерал Сабанеев, как бы ожидая моего прихода.
Прежде, нежели ударил последний час прежней моей жизни, надо описать того человека, который самопроизвольно, без законов, стыда и совести, решился прозвонить этот час.
Сабанеев был офицер суворовской службы и подражал ему во всем странном, но не гениальном; так же жесток, так же вспыльчив до сумасбродства, так же странен в обхождении — он перенял от него все, как перенимают обезьяны у людей. Его катехизис для солдат в глазах благомыслящих людей сделал его смешным и уродливым. Его презрение ко всему святому, ненависть к властям обнаруживались на каждом шагу. Его презрение к людям, в особенности к солдатам и офицерам, проявлялось в дерзких выражениях и в презрительном обхождении, не только с офицерами, но с генералами.
Росту не более 2-х аршин и 3-х вершков, нос красный, губы отдутые, глаза весьма близорукие, подымающиеся и опускавшиеся, как у филина, рыже-русые волосы, бакенбарды такого же цвета под галстух, осиплыђ и прерывистый голос, речь, не имеющая никакого смысла, слова без связи. Он говорил с женою10* (которую отнял у доктора Шиповского), с адъютантами, как будто бы бранился. Человек желчный, спазматический и невоздержанный — он выпивал ежедневно до шести стаканов пунша, и столько же вина, и несколько рюмок водки.
Может быть, кто-нибудь сочтет слова или описания мои пристрастными. Но я пишу для будущего поколения, когда Сабанеева давно уже нет. Впрочем, он имел много благородного, если действовал с сильными. Он знал военное дело, читал много, писал отлично хорошо, заботился не о декорациях, а о точных пользах солдат, не любил мелочей и сначала явно говорил против существовавшего порядка и устройства администрации и правления в России и властей. Так что до ареста моего он был сам в подозрении у правительства. При Александре его поддерживал только Дибич, по свойствам, виду, качеству, количеству, роду, склонению и спряжению — родной брат Сабанеева.
Едва я вошел или едва ему доложили, что я вошел, он сделал несколько шагов вперед... Замешательство заметно у него было не только на лице, но в самих движениях...
— Здравствуйте! Вот юнкера говорят, что вы в полной школе сказали: что я не боюсь Сабанеева! — сказал он тихим голосом. — Что вы скажете на это?
— Я ничего сказать не имею, кроме того, что я хорошо не помню, говорил ли я это им.
— Если вы не помните, то они вас уличат.
— Я улик принять не могу. Эти юнкера по требованию вашему только сегодня были выпущены из карцера, и дело не так важно, чтобы нужны были улики.
— Но я хочу знать, говорили ли вы?
Я полагаю, что если бы я сказал: «не говорил» или «извините, что говорил», — и самолюбный человек, может быть, кончил бы ничем... Но этот тон, это требование, моя вспыльчивость, вызов с юнкерами на очную ставку — решили все.
— Я повторяю, что я не помню, но если ваше превосходительство требует, чтоб я вас боялся, то извините меня, если я скажу, что бояться кого-либо считаю низостью.
Не ожидая подобного ответа, у Сабанеева все лицо повело судорогами. Он закричал: «Не боитесь? Но как вы смели говорить юнкерам... Я вас арестую!»
— Ваше превосходительство! Позвольте вам напомнить, что вы не имеете права кричать на меня... Я еще не осужденный арестант.
— Вы? Вы? Вы преступник!..
Что было со мною, я хорошо не помню, холод и огонь пробежали во мне от темя до пяток; я схватился за шпагу, но опомнился и, не отняв руки от шпаги, вынул ее с ножнами и подал ее Сабанееву. «Если я преступник, вы должны доказать это, носить шпагу после бесчестного определения Вашего и оскорбления я не могу». Этим заключилась драматическая сцена. Я знал, что так или иначе меня арестуют, — как сказал мне Пушкин. Сабанеев был вне себя, он схватил шпагу и закричал:
— Тройку лошадей, отправить его в крепость Тираспольскую!
— Первое, я нездоров, чтобы сейчас ехать; второе, я знаю, что я не преступник, и хотя вы будете стараться доказать это, но я офицер, и телесных насилий, и пыток Вы делать права не имеете.
— Хорошо, если вы нездоровы, вы останетесь здесь. Подождите. Послать за доктором и освидетельствовать.
Он вызвал подполковника Радича в другую комнату, с четверть часа продолжалась конференция. Радич и генерал вышли.
— Господин Липранди, вы поедете с г. Радичем и возвратитесь вместе.
Для свидетельства прислан был дивизионный доктор Шуллер, который дал свидетельство, что при нервном моем потрясении нужен отдых и пользование и что сильные движения для меня очень опасны, и тут же прописал рецепт. «А лекарство можете вылить», — сказал он мне шепотом. Через полчаса все мои бумаги были забраны и опечатаны11*. К дверям моим был приставлен двойной караул.—Через семь дней я отправлен в крепость Тираспольскую. Вот причина и начало шестилетнего заточения, тридцатилетней жизни в ссылке.
Сноски
* См. авторские примечания на с. 500. — Ред.
Примечания
-
Владимир Федосеевич Раевский (1795—1872) — воспитанник Московского университетского пансиона (1808—1811), участник Отечественной войны 1812 г.; в 1821 г. заведовал военной школой 16-й дивизии в Кишиневе’ член тайного общества. Арестованный в начале 1822 г., В. Ф. Раевский проявил непоколебимую стойкость на допросах и просидел под следствием четыре года в Тираспольской крепости; затем был перевезен в Петропавловскую крепость, подвергнут новым допросам по делу декабристов, а в 1827 г. содержался в крепости Замосць, под Варшавой. Несмотря на отсутствие прямых улик, В. Ф. Раевский был лишен дворянского звания и отправлен в 1828 г. на поселение в Сибирь.
Воспоминания И. П. Липранди (см. с. 295—298, 304, 311, 322—325 наст. изд.) свидетельствуют о том, что в Кишиневе между Пушкиным и В. Ф. Раевским сложились дружеские отношения, обусловленные общностью и‘ радикальных общественных взглядов. Взаимный интерес подкреплялся беседами на литературные темы — В. Ф. Раевский многие часы досуга отдавал поэзии; трудами советских исследователей (П. Е. Щеголев, М. А. Цявловский, Ю. Г. Оксман, В. Г. Базанов, П. С. Бейсов, Б. В. Томашевский, И. Н. Медведева) восстановлены по рукописям многие его стихотворения, и имя его прочно вошло в историю русской поэзии. По своим литературным склонностям В. Ф. Раевский принадлежал к тем представителям гражданской поэзии (Кюхельбекер, Катенин), которые придерживались архаических принципов в литературе. Естественно, что подобная позиция вызывала горячие споры между В. Ф. Раевским и Пушкиным; красноречивым памятником этим спорам и является его диалог «Вечер в Кишиневе»; участники литературного диспута «майор» — сам Раевский и «молодой Е.» — В. П. Горчаков, горячий приверженец поэзии Пушкина. Тема спора — одно из лицейских стихотворений Пушкина «Наполеон на Эльбе». По справедливому мнению Ю. Г. Оксмана, «в «Вечере в Кишиневе» определились не только особенности восприятия В. Ф. Раевским чуждых ему художественных систем, но и приемы их разбора, оформились до конца самые требования, предъявляемые к поэтическому слову, — бескомпромиссные требования критика-пуриста, жестко обнажающего малейшие уклоны от рационалистических принципов предельной точности и ясности слога» (ЛН, т. 16—18, с. 660). Взыскательные суждения В. Ф. Раевского, вызывая в памяти Пушкина петербургские споры с П. А. Катениным, помогали ему отнестись с должным критицизмом к литературной традиции школы Карамзина¬ Впрочем, взыскательность была взаимной; отдельные поэтические находки В. Ф. Раевского не искупали в глазах Пушкина существенных недочетов его поэтической системы; эпикурейская, любовная лирика В. Ф. Раевского казалась Пушкину безнадежно устаревшей; и в самом деле, после блестящих образцов этого жанра, представленных в творчестве Батюшкова и самого Пушкина, эта линия поэзии В. Ф. Раевского не могла не казаться анахронизмом. Другое дело — гражданская поэзия В. Ф. Раевского, вызывавшая восторженные отзывы Пушкина. Здесь мы имеем в виду, в первую очередь, тюремные стихотворения В. Ф. Раевского («К друзьям в Кишинев», «Певец в темнице»), написанные в Тираспольской крепости.
Обращаясь к Пушкину, В. Ф. Раевский писал:
Оставь другим певцам любовь!
Любовь ли петь, где брызжет кровь,
Где племя чуждое с улыбкой
Терзает нас кровавой пыткой,
Где слово, мысль, невольный взор
Влекут, как ясный заговор,
Как преступление, на плаху,
И где народ, подвластный страху,
Не смеет шепотом роптать.
Стихи В. Ф. Раевского взволновали Пушкина, и он решил ответить тираспольскому узнику.
Недаром ты ко мне воззвал
Из глубины глухой темницы... — начал Пушкин и внезапно оборвал послание. Затем он пишет второй вариант:«Не тем горжусь я, мой певец...», с размышлениями о подлинном призвании поэта; и этот набросок остается незавершенным. И наконец, Пушкин пишет еще один вариант послания: «Ты прав, мой друг, напрасно я презрел...» Это третье и тоже незаконченное послание — предтеча «Сеятеля» и «Так море, древний душегубец» — наиболее пессимистических стихотворений Пушкина.
Везде ярем, секира иль венец,
Везде злодей иль малодушный,
<А человек везде тиран иль льстец,>
Иль предрассудков раб послушный.
(Об этом см.: М. А. Цявловский. Стихотворения Пушкина, обращенные к В. Ф. Раевскому. — П.Врем., т. 6,1941, с. 41—50; И.Медведева. Пушкинская элегия 1820-х годов и «Демон». — Там же, с. 55—56).
На стихах Пушкина — отсвет поражения национально-освободительных движений в Европе, разгрома гнезда кишиневских вольнодумцев и других тревожных явлений, безошибочно говоривших о том, что реакция восторжествовалЅ в России и за ее пределами. Но посылать строки, полные разочарования и безнадежности, томившемуся в крепости Раевскому было бы предприятием жестоким. А иначе писать в те мрачные дни Пушкин не мог! Послание В. Ф. Раевскому осталось в черновиках поэта; «первый декабрист» так и не узнал, что Пушкин писал ему ответ.
В 1841 г. В. Ф. Раевский приступил к своим воспоминаниям; в первой главе этих мемуаров, которая печатается под условным редакторским заголовком:€«Мой арест», возникает живой и стремительный Пушкин, прибежавший предупредить друга о грозящем ему аресте. Пушкин понимал, что предстоит долгая разлука, и хотел обнять Раевского; «ты не гречанка», — хладнокровно ответствовал тот. Поединок мыслей завершился поединком характеров: перед нами два образа — пылкого Пушкина и невозмутимого спартанца Раевского. Рукопись «Вечера в Кишиневе» была захвачена при аресте В. Ф. Раевского в феврале 1822 г. Исчерканные листы, местами едва поддающиеся прочтению, оказались перепутанными и подшиты к следственному делу в обратном порядке, чем и объясняется, вероятно, выпадение этого произведения из поля зрения биографов «первого декабриста». Текст «Вечера в Кишиневе», воспроизводимый в его последней редакции, «свидетельствует о тягчайших «муках слова», испытанных В. Ф. Раевским в процессе работы над необычной для него (да и для большинства литераторов начала 20-х годов) формой литературно-бытового фельетона» (ЛН, т. 16—18, с. 664). Датируется началом 1822 г.
МОЙ АРЕСТ
(Стр. 362)
Далее приводятся примечания самого В. Ф. Раевского.
-
1* Пушкин в юношестве своем за «Оду к свободе» сослан был в г. Кишинев на службу и отдан на руки наместнику Бессарабской области, генерал-лейтенанту Инзову. Он искал сближения со мною и вскоре был в самых искренних, дружеских отношениях.
2* Происхождение или рождение генерала Инзова есть тайна 2. В пеленках он привезен был в дом князя Трубецкого и сдан для воспитания, где пробыл до 16-летнего возраста. 16-ти лет отдан на службу к князю Репнину, откуда начинается его служебное и жизненное поприще€ Он был всегда самый добросовестный человек, мягкосердый и целомудренный до старости. По доброте его души мы всегда его называли: Инзушко.
1* Пушкин в юношестве своем за «Оду к свободе» сослан был в г. Кишинев на службу и отдан на руки наместнику Бессарабской области, генерал-лейтенанту Инзову. Он искал сближения со мною и вскоре был в самых искренних, дружеских отношениях.
3* После разбития корпуса князя Ипсилантия, сброд, составлявший его ополчение, перешел на нашу сторону. В том числе и арнауты — шайки знаменитых разбойников Иоргаки и Дмитраки. У этих арнаутов, или албанцев, разбой есть ремесло. Они чрезвычайно храбры, сильны и честны. Я имел одного при себе. Он с жаром, почти со слезами, просил у меня позволения «Сабанеева резай!», то есть зарезать Сабанеева, когда меня арестовали.
4* Иван Петрович Липранди. Подполковник. Переведен против воли из свиты его величества по квартирмейстерской части в Камчатский пехотный полк за то, что он подал прошение о переводе из свиты в Смоленский драгунский полк, которым командовал граф Ностиц, и Павел Петрович перешел из лейб-гренадерского полка в 32-й Егерский полк майором, потом флигель-адъютант за Варшавский штурм, и ныне генерал от инфантерии и корпусный начальник.
5* Говорят, известная г-жа Норман предсказала штабс-капитану Каховскому что он будет повешен.
6* Генерал Орлов, Михаил Федорович, командир 16-й дивизии, член Общества Союза Общественного Благоденствия. Впоследствии был в крепости и отставлен от службы. Брат его Алексей Федорович молил государя за него и все обвинения приписывал мне, будто бы от излишней доверчивости его ко мне.
7* Тогда Общество не имело еще цели истребить существующую или царствующую династию. Приготовление к конституции, распространение света или просвещения и правил чистейшей добродетели — было основанием установлениј этого Общества. Исполнение еще в отдалении, когда умы будут готовы, о чем сказано особо.
8* Прописи есть совершенный вымысел или Сабанеева, или юнкера Сущева, а эти мечтательные прописи играют важную роль в моем обвинении.
9* Презренное подлое существо, которое было орудием Сабанеева для составления на меня обвинения. Тварь, которую я избавил от строгого судебного приговора и помогал деньгами из сожаления к его бедности.
10* Генерал Сабанеев зазвал на ночь к себе жену доктора Шиповского и не отпустил ее обратно к мужу, которого перевел в другой корпус, а потом публично женился, тогда как она не имела развода с первым мужем’ Вот как существуют в России церковные и гражданские законы для людей высокопоставленных.
11* В квартире моей был шкаф с книгами, более 200 экземпляров французских и русских. На верхней полке стояла Зеленая книга — Статут Общества Союза Общественного Благоденствия и в ней четыре расписки принятых Охотниковым членов и маленькая брошюра: «Воззвание к сынам севера». Радич спросил у Липранди, брать ли книги? Липранди отвечал, что не книги, а бумаги нужны. Как скоро они ушли, я обе эти книги сжег и тогда был совершенно покоен.
ЛН, т. 60, кн. 1,1956, с. 75-82.