Скачать текст произведения

Вяземский. Александр Сергеевич Пушкин, 1826—1837


 

П. П. ВЯЗЕМСКИЙ

АЛЕКСАНДР СЕРГЕЕВИЧ ПУШКИН. 1826 — 1837

Приезд Пушкина в Москву в 1826 году произвел сильное впечатление, не изгладившееся из моей памяти и до сих пор.

Вызванный императором Николаем Павловичем, вскоре после коронации, из заточения в Михайловском, Пушкин как метеор промелькнул в моих глазах.

«Пушкин, Пушкин приехал», — раздалось по нашим детским, и все дети, учителя, гувернантки — все бросились в верхний этаж, в приемные комнаты взглянуть на героя дня.

Литературные знаменитости были нам не в диковину: Дмитриев, Жуковский, Баратынский вращались в нашей детской среде, даже Рылеев, которого я прозвал·«voilà là chose», по его обычному присловью, подмеченному мною; все они, повторяю, были и нам, детям, люди довольно близкие. Один лишь Карамзин являлся детскому воображению как непостижимая и недостижимая величина: однажды я провел целое лето у Карамзиных в Царском Селе в 1825 году и помню то благоговейное чувство, которым проникнуты были к нему все члены семейства. Сильному впечатлению, произведенному приездом Пушкина, не говоря о магическом действии его стихов, появление которых всегда составляло событие в доме, несомненно, много содействовала дружба Пушкина с моею матушкой в Одессе, где часть нашего семейства провела лето в 1824 году. И детские комнаты, и девичья с 1824 года были неувядающим рассадником легенд о похождениях поэта на берегах Черного моря. Мы жили тогда в Грузине, цыганском предместье Москвы, в сельскохозяйственном подворье П. А. Кологривова, вотчима моей матушки. Позже, зимой 1826—1827, по переезде в наш дом в Чернышевом переулке, я решился, по то гдашней моде, поднести Пушкину, вслед за прочими членами семейства, и мои альбом, недавно подаренный мне: то была небольшая книжка в 32-ю долю листа, в красном сафьяновом переплете; я просил Пушкина написать мне стихи.

Три дня спустя Пушкин возвратил мне альбом, вписав в него:

Здравствуй, друг мой Павел!

Держись моих правил:

Делай то-то, то-то,

Не делай того-то.

Кажется, что ясно.

Прости, мой прекрасный 1.

Я уже упоминал выше, что каждое появление стихотворений Пушкина было событием и в нашем детском мире: каждая главаЪ«Онегина», «Бахчисарайский фонтан», «Цыгане», ежегодные альманахи царили в наших детских комнатах и растрепывались пуще любого учебника.

Со времени написания стихов в мой альбом кличка моя в семействе стала: «друг мой Павел»; до стихов же Пушкина я пользовался нелестным прозвищем:

Павлушка, медный лоб, приличное прозванье.

Имел ко лжи большое дарованье.

Прозвище это взято было из эпиграммы Измайлова на Павла Свиньина и навлекло на моих сестер строгий нагоняй со стороны Пушкина за предосудительную, вредную шутку 2.

В 1827 — 1828 годах вокруг меня более других стихотворений Пушкина звучали стихи из“«Бахчисарайского фонтана» и «Цыган». Я помню, как мой наставник, Феодосий Сидорович Толмачев, в зиму 1827 — 1828, обращая мое внимание на достоинства «Цыган», объяснял, что Пушкин писал с натуры, что он кочевал с цыганскими таборами по Бессарабии, что его даже упрекали за безнравственный род жизни весьма несправедливо, потому что писатель и художник имеют полное право жить в самой развратной и преступной среде для его изучения.

Легенда эта, поясняющая мнимую с натуры передачу цыганской жизни, в воображении ребенка рисовала лишь высшие, таинственные наслаждения вне условий и тесных рамок семейной жизни. О предосудительности посещениє цыган я уже довольно наслышался в родственных кружках «московских бригадирш обоего пола».

В 1827 году Пушкин учил меня боксировать по-английски, и я так пристрастился к этому упражнению, что на детских балах вызывал желающих и нежелающих боксировать, последних вызывал даже действием во время самых танцев. Всеобщее негодование не могло поколебать во мне сознания поэтического геройства, из рук в руки переданного мне поэтом-героем Пушкиным. Последствия геройства были, однако, для меня тягостны: изо всего семейства меня одного перестали возить даже на семейные праздники в подмосковные ближайших друзей моего отца.

Пушкин научил меня еще и другой игре.

Мать моя запрещала мне даже касаться карт, опасаясь развития в будущем наследственной страсти к игре 3. Пушкин во время моей болезни научил меня играть в дурачки, употребив для того визитные карточки, накопившиеся в Новый 1827 год. Тузы, короли, дамы и валеты козырные определялись Пушкиным, значение остальныє не было определено, и эта-то неопределенность и составляла всю потеху: завязывались споры, чья визитная карточка бьет ходы противника. Мои настойчивые споры и приводимые цитаты в пользу первенства попавшихся в мои руки козырей потешали Пушкина, как ребенка.

Эти непедагогические забавы поэта объясняются и оправдываются его всегдашним взглядом на приличие. Пушкин неизменно в течение всей своей жизни утверждал, что все, что возбуждает смех — позволительно и здорово, все, что разжигает страсти — преступно и пагубно. Года два спустя именно на этом основании он настаивал, чтобы мне дали читать Дон-Кихота, хотя бы и в переводе Жуковского.

Пушкина обвиняли даже друзья в заискивании у молодежи для упрочения и распространения популярности. Для меня нет сомнения, что Пушкин так же искренно сочувствовал юношескому пылу страстей и юношескому брожению впечатлений, как и чистосердечно, ребячески забавлялся с ребенком.

Пушкин поражен был красотою Н. Н. Гончаровой с зимы 1828 — 1829 года. Он, как сам говорил, начал помышлять о женитьбе, желая покончить жизнь молодого человека и выйти из того положения, при котором какой-нибудь юноша мог трепать его по плечу на бале и звать в неприличное общество.

Холостая жизнь и несоответствующее летам положение в свете надоели Пушкину с зимы 1828 — 1829 года. Устраняя напускной цинизм самого Пушкина и судя по-человечески, следует полагать, что Пушкин влюбился не на шутку около начала 1829 года. Напускной же цинизм Пушкина доходил до того, что он хвалился тем, что стихи, им посвященные Н. Н. Гончаровой 8 июля 1830 года:

Тебя мне ниспослал, тебя, моя Мадонна,

Чистейшей прелести чистейший образец... — что эти стихи были сочинены им для другой женщины.

Елизавета Михайловна Хитрова, дочь знаменитого фельдмаршала Кутузова (род. 1783, сконч. 1839), питала к Пушкину самую нежную, страстную дружбу. Между потомками знаменитого полководца в женской линии сохранялись и сохраняются многие доблестные кутузовские традиции, большое уважение к проявлениям общественной деятельности и горячая любовь ко всему, что составляет славу русского имени. И Пушкин, и отец мой сохраняли по смерть самые дружеские отношения ко внукам Кутузова, недавно скончавшемуся Николаю Матвеевичу Толстому, Павлу Матвеевичу Толстому-Кутузову, княгине Анне Матвеевне Голицыной и графине Тизенгаузен.

Холера задержала Пушкина в деревне до конца 1830 года. Немедленно по снятии карантинов, в декабре или в январе 1831 года, он навестил нас в Остафьеве 4. Я живо помню, как он во время семейного вечернего чая расхаживал по комнате, не то плавая, не то как будто катаясь на коньках, и, потирая руки, декламировал, сильно напирая на:—«Я мещанин, я мещанин», «я просто русский мещанин». С особенным наслаждением Пушкин прочел врезавшиеся в мою память четыре стиха:

Не торговал мой дед блинами,

В князья не прыгал из хохлов,

Не ваксил царских сапогов,

Не пел на крылосах с дьячками 5.

Распространение этих стихов, несмотря на увещания моего отца, несомненно, вооружило против Пушкина много озлобленных врагов, и более всего вооружило против него при его кончине целую массу влиятельны§ семейств в Петербурге. Хуже всего для Пушкина было то, что он играл честью предков (хотя в сущности эти выходки были вполне безобидны), будучи увлечен и подвинут на то исключительно полемикой с Булгариным. Самолюбие поэтов ставит их в нелогичное положение: они не уважают ничтожности и требуют от этих ничтожностей, чтобы они уважали и ценили достоинство поэта.

Пушкин женился 18 февраля 1831 года. Я принимал участие в свадьбе и по совершению брака в церкви отправился вместе с Павлом Воиновичем Нащокиным на квартиру поэта для встречи новобрачных с образом. В щегольской, уютной гостиной Пушкина, оклеенной диковинными для меня обоями под лиловый бархат с рельефными набивными цветочками, я нашел на одной из полочек, устроенных по обоим бокам дивана, никогда мною не виданное и не слыханное собрание стихотворений Кирши Данилова. Былины эти, напечатанные в важном формате и переданные на дивном языке, приковали мое внимание на весь вечер. Мне хорошо были известны лубочные копеечные издания сказок, жадно мною скупаемых: тогда в Москве они так же легко покупались, как изюм, орехи и моченые яблоки; насыщен я был изустно этими сказками от нянек и горничных девушек, между которыми встречались большие мастерицы. Перечитал я уже тогда и собрание сказок Чулкова, и другие более или менее литературные переделки старинных народных сказок. Взгляд мой на народную передачу сказок тогда уже вполне установился. С жадностью слушал я высказываемое Пушкиным своим друзьям мнение о прелести и значении богатырских сказок и звучности народного русского стиха. Тут же я услыхал, что Пушкин обратил свое внимание на народное сокровище, коего только часть сохранилась в сборнике Кирши Данилова 6, что имеется много чудных, поэтических песен доселе не изданных и что дело это находится в надежных руках Киреевского 7. Среди последователей Вольтера, Мармонтеля, Блэра и ле Бате я, быть может, был единственное лицо, подготовленное понимать и сочувствовать восторженной оценке Пушкиным нашей народной поэзии. Мой отец, любивший и понимавший поэзию в устах самого народа, всегда недоверчиво и враждебно относился к письменной народной поэзии, обрабатываемой и выпускаемой в свет литературными людьми.

Еще в 1827 году, когда мне было семь лет, я напугал мою бабушку, Прасковью Юрьевну Кологривову, проживавшую в Саратовской губернии в селе Мещерском, моею начитанностью в сказочной литературе. В зиму 1827 — 1828 бабушка моя каждый вечер брала меня к себе и читала мне жития из «Пролога», чтобы противодействовать мифическому пресыщению моего воображения. Один из моих наставников, г. Робер, в 1830 году в письме к отцу из Остафьева сетует, что его предшественник, видимо, употреблял все усилия, дабы развивать воображение в ущерб более положительным качествам. Теперь мне становится понятно, что Пушкин мог наслаждаться своим действием на впечатлительную, сочувствующую ему натуру и вызывать звуки чувствительного и на его лад настроенного инструмента. Объяснение потраченного со мною времени Пушкиным во время моего детства доныне составляло для меня загадку.

Недавно мне пришлось уяснить себе такое личное отношение сильной, самобытной натуры Пушкина к детям. Пушкин поздравлял меня за установление дружеских отношений с одним моим ровесником, предсказывая мне, что светлый ум и энергический характер моего товарища непременно выдвинут его в грядущих событиях. Недавно я обращался к этому старому товарищу, действительно занимавшему важные и высшие государственные должности, с просьбой сообщить мне, какие у него были сношения с Пушкиным. На это он объяснил мне, что до встречи в нашем доме он как-то раз встретился с Пушкиным в новооткрытом книжном магазине Исакова в 1834 году, где настаивал, чтобы ему дано было именно то издание «Бахчисарайского фонтана», которое он требовал, а не то, которое ему было доставлено. Пушкин подошел к нему, расспросил его о причинах предпочтения одного издания перед другим, и очень обласкал его 8. <...>

Пушкин и друзья его давно замышляли издавать ежедневный журнал. Следы этой затеи восходят к 1819 году, когда М. Ф. Орлов сделал о том предложение в Арзамасском обществе 9. В начале тридцатых годов Пушкин как будто серьезно задумал положить конец ненавистной монополии Греча и Булгарина. Он выхлопотал даже разрешение10 и как будто успокоился победой в принципе, но ни в беседах Пушкина, ни в его переписке с кн. Вяземским, ни в 1831-м, ни в последующих годах намерение это не отражается.

Семейство наше переехало на житье в Петербург в октябре 1832 года. Я живо помню прощальный литературный вечер отца моего с его холостой петербургской жизнью, на квартире в доме Межуева у Си-меоновскогѓ моста. В этот вечер происходил самый оживленный разговор о необходимости положить предел монополии Греча и Булгарина и защитить честь русской литературы, униженной под гнетом Булгарина, возбуждавшего ненависть всего Пушкинского кружка более, чем его приятель. За Греча прорывались изредка и сочувственные отзывы. И в этот вечер речь шла о серьезном литературном предприятии, а не о ежедневной политической газете.

В зиму 1832 — 1833 года особенно заметен был разгар ненависти против Булгарина. На сомнения мои относительно законности вражды против Булгарина, доверчиво высказанные мною Пушкину, Александр Сергеевич рассказал мне, что Булгарин, привлеченный к следствию по 14-му декабря 1825 года, выпутался из возбужденных против него обвинений с триумфом, настаивая на том, что он никогда и никаким доверием со стороны подсудимых не пользовался. В доказательство же преданности своей он указал на сношения племянника своего (имя коего в памяти моей не сохранилось) с некоторыми из подсудимых, и так опутал своего племянника, что несчастный пострадал, и, по мнению Пушкина, пострадал невинно11.

За эту эпоху (1833 — 1834) встречается довольно много шуточных стихотворений в бумагах кн. Вяземского, между ними и стихотворения, которые Мятлев называл «Poésies maternelles»12. Этому шуточному направлению кн. Вяземский и Пушкин с особенно выдающимся рвением предавались в 1833 — 1834 годах, как будто с горя, что им не удавалось устроить серьезный орган для пропагандирования своих мыслей.

В приписке кн. Вяземского Пушкину к письму Мятлева от 28-го мая 1834 года упоминаются еще раз стихотворные упражнения Мятлева:

«Приезжай непременно. Право, будет весело. Надобно быть там в четыре часа, то есть сегодня. К тому же Мятлев

Любезный родственник, поэт и камергер.

А ты ему родня, поэт и камер-юнкер:

Мы выпьем у него шампанского на клункер,

И будут нам стихи, на м...рный манер».

Друзья не щадили самолюбия Пушкина на счет его запоздалого камер-юнкерства. Мне помнится стих того времени Соболевского:

Пушкин камер-юнкер

Раззолоченный, как клюнкер.

Открытие названия золотой монеты: «клюнкер» — также принадлежит Соболевскому, доказавшему право на существование этой рифмы на камер-юнкер.

Несмотря на задетое самолюбие, Пушкин был постоянно весел и принимал живое участие по крайней мере в интимном кружке. Что касается крайней раздражительности Пушкина в сношениях с приятелями, то я, в течени° десяти лет видя его иногда почти каждый день, был свидетелем одной только его неприличной выходки.

В 1833 или 1834 году после обеда у моего отца много ораторствовал старый приятель Пушкина, генерал Раевский, сколько помнится, Николай, человек вовсе моему отцу не близкий и редкий гость в ПетербургеЄ Пушкин с заметным нетерпением возражал Раевскому; выведенный как будто из терпения, чтобы положить конец разговору, Пушкин сказал Раевскому:

— На что Вяземский снисходительный человек, а и он говорит; что ты невыносимо тяжел.

В 1834 году отец мой уехал за границу со всем семейством и Пушкин в том же году осенью переехал в дом Баташева, по Дворцовой набережной, у Прачешного моста, в ту же квартиру, которую занимали мы. В материалах Анненкова ошибочно назван дом Балашова отдельно от дома Баташева. В доме Балашова Пушкин никогда не жил, а жил с осени 1834 года по осень 1836 года в доме Баташева. В это время я поступил в петропавловскую школу, и за зиму 1834 и 1835 Пушкин ускользает из моей памяти. Новый мир, в который я поступил, отчудил меня от родного очага. Впоследствии товарищи мои, Мыльников и Лонгиновы, рассказывали, что они в эти года встречали меня на Невском проспекте то со школьниками St.-Petri-Scule, то с А. С. Пушкиным, то с модной красавицей Н. Н. Пушкиной и ее сестрами, и прославляли меня за то, что я, прогуливаясь с элегантными дамами, дружески раскланивался со встречавшимися школьными товарищами, у которых были связки книжек за спиной.

Прогулки мои с Пушкиным и с Пушкиною и ее сестрами относятся к зиме 1835—1836 года, когда я еще посещал петропавловское училище.

В переписке моего отца за 1834—1835 год ничего о Пушкине и о литературе не нахожу: в то время отец мой был совершенно озабочен болезнию сестры моей, княжны Прасковьи Петровны, скончавшейся в Риме в 1835 году.

В 1836 году, по возвращении моем осенью с морских купаний на острове Нордерней, я как-то раз ехал с Каменного острова в коляске с А. С. Пушкиным. На Троицком мосту мы встретились с одним мне незнакомым господином, с которым Пушкин дружески раскланялся. Я спросил имя господина.

— Барков13, ex-diplomat, habitué*1 Воронцовых, — отвечал Пушкин и, заметив, что имя это мне вовсе неизвестно, с видимым удивлением сказал мне:

— Вы не знаете стихов однофамильца Баркова, вы не знаете знаменитого четверостишия... (обращенного к Савоське) и собираетесь вступить в университет? Это курьезно. Барков — это одно из знаменитейших лиц в русской литературе; стихотворения его в ближайшем будущем получат огромное значение. В прошлом году я говорил государю на бале, что царствование его будет ознаменовано свободой печати, что я в этом не сомневаюсь. Император рассмеялся и отвечал, что моего убеждения не разделяет. Для меня сомнения нет, — продолжал Пушкин, — но также нет сомнения, что первые книги, которые выйдут в России без цензуры, будет полное собрание стихотворений Баркова…14

Вообще в это время Пушкин как будто систематически действовал на мое воображение, чтобы обратить мое внимание на прекрасный пол и убедить меня в важном значении для мужчины способности приковывать внимание женщин. Пушкин поучал меня, что вся задача жизни заключается в этом: все на земле творится, чтобы обратить на себя внимание женщин; не довольствуясь поэтической мыслью, он учил меня, что в этом деле не следует останавливаться на первом шагу, а идти вперед, нагло, без оглядки, чтобы заставить женщину уважать вас. Той мизантропической проповеди, которая выражена в напечатанном наставлении, данном им брату Льву Сергеевичу15 — мне никогда не приходилось слышать. Он постоянно давал мне наставления об обращении с женщинами, приправляя свои нравоучения циническими цитатами из Шамфора. Было ли это след прочтения в то время Шамфора или озлобления против женщин, но дело в том, что он возбуждал во мне целый ряд размышлений о несправедливости и нелогичности людей в отношении к их личности и к посторонним. В то же время Пушкин сильно отговаривал меня от поступления в университет и утверждал, что я в университете ничему научиться не могу. Однажды соглашаясь с его враждебным взглядом на высшее у нас преподавание наук, я сказал Пушкину, что поступаю в университет исключительно для изучения людей. Пушкин расхохотался и сказал:

— В университете людей не изучишь, да едва ли их можно изучить в течение всей жизни. Все, что вы можете приобрести в университете — это то, что вы свыкнетесь жить c людьми, и это много. Если вы так смотрите на вещи, то поступайте в университет, но едва ли вы в том не раскаетесь.

С другой стороны, Пушкин постоянно и настойчиво указывал мне на недостаточное мое знакомство с текстами священного писания и убедительно настаивал на чтении книг Ветхого и Нового завета.

Я позволяю себе откровенно передавать и сомнительные нравоучения Пушкина в твердом убеждении, что проповедь его не была следствием легкомыслия или разврата мысли, но коренилась в его уважении природы, жизни и ненависти к поддельной науке и лицемерной нравственности. Я тем более верю в чистоту стремлений Пушкина, что проповедь его пустила глубокие корни в моей юношеской голове, а Шамфора я и до сего дня не полюбопытствовал прочесть.

Для нашего поколения, воспитывавшегося в царствование Николая Павловича, выходки Пушкина уже казались дикими. Пушкин и его друзья, воспитанные во время наполеоновских войн, под влиянием героического разгул° представителей этой эпохи, щеголяли воинским удальством и каким-то презрением к требованиям гражданского строя. Нынешнее поколение может понять подобные физиологические явления разве только с помощью романа гр. Толстого: «Война и мир». Пушкин как будто дорожил последними отголосками беззаветного удальства, видя в них последние проявления заживо схороняемой самобытной жизни. Этот воинственный, удалой дух Пушкина еще сильно звучит в послании к Денису Давыдову при посылке ему Истории пугачевского бунта; стихотворение помечено 18-м января 1836 года:

Тебе, певцу, тебе, герою!

Не удалось мне за тобою

При громе пушечном, в огне,

Скакать на бешеном коне.

Наездник смирного пегаса,

Носил я старого Парнаса

Из моды вышедший мундир.

Но и по этой службе трудной,

И тут, о, мой наездник чудный,

Ты — мой отец и командир.

Вот мой Пугач; при первом взгляде

Он виден: плут, казак прямой;

В передовом твоем отряде

Урядник был бы он лихой.

Пушкин рассказывал, что в молодости он старался подражать Денису Давыдову в кручении стиха и усвоил себе его манеру навсегда.

Из сочинений Пушкина за это время неизгладимое впечатление произвела прочитанная им самим «Капитанская дочка»16 и ненапечатанный монолог обезумевшего чиновника перед Медным Всадником17. Монолог этот, содержащий около тридцати стихов, произвел при чтении потрясающее впечатление, и не верится, чтобы он не сохранился в целости. В бумагах отца моего сохранились многие подлинные стихотворени± Пушкина и копии, но монолога не сохранилось, весьма может быть потому, что в монологе слишком энергически звучала ненависть к европейской цивилизации. Мне все кажется, что великолепный монолог таится вследствие каких-либо тенденциозных соображений, ибо трудно допустить, чтобы изо всех людей, слышавших проклятье, никто не попросил Пушкина дать списать эти тридцать — сорок стихов. Я думал об этом и не смел просить, вполне сознавая, что мое юношество не внушает доверия. Я помню впечатление, произведенное на одного из слушателей, Арк. О.Роесети, и мне как будто помнится, он уверил меня, что снимет копию для будущего времени.

Кн. П. А. Вяземский и все друзья Пушкина не понимали и не могли себе объяснить поведение Пушкина в этом деле. Если между молодым

Гекерном и женою Пушкина не прерывались в гостиных дружеские отношения, то это было в силу общечеловеческого, неизменного приличия, и сношения эти не могли возбудить не только ревности, но даже и неудовольствия со стороны Пушкина. Сам Пушкин говорит, что с получения безыменного письма он не имел ни минуты спокойствия. Оно так и должно было быть.

В зиму 1836 — 1837 года мне как-то раз случилось пройтись несколько шагов по Невскому проспекту с Н. Н. Пушкиной, сестрой ее Е. Н. Гончаровой и молодым Гекерном; в эту самую минуту Пушкин промчался мимо нас как вихрь, не оглядываясь, и мгновенно исчез в толпе гуляющих. Выражение лица его было страшно. Для меня это был первый признак разразившейся драмы. Отношения Пушкина к жене были постоянно дружеские, доверчивые до конца его жизни. В реляциях отца моего к друзьям видно, что это невозмутимое спокойствие по отношению к жене и вселяло в нее ту беспечность и беззаботность, с которой она относилась к молодому Гекерну после его женитьбы.

25-го января Пушкин и молодой Гекерн с женами провели у нас вечер. И Гекерн и обе сестры были спокойны, веселы, принимая участие в общем разговоре. В этот самый день уже было отправлено Пушкиным барону Гекерну оскорбительное письмо. Смотря на жену, он сказал в тот вечер:

— Меня забавляет то, что этот господин забавляет мою жену, не зная, что его ожидает дома. Впрочем, с этим молодым человеком мои счеты сведены.

Несмотря на приготовления к поступлению в университет и увещания отца уходить спать, я проводил ночи, прислушиваясь к неумолкаемым толкам и сообщениям, возбужденным кончиной Пушкина, и несмотря на страстное желание уяснить себе причины и поводы к дуэли — я решительно ничего понять не мог.

Много говорили, что в дуэли Онегина и Ленского Пушкин пророчески описал свою собственную кончину. Пушкин художнически обрисовал это дело, как он понимал его, сообразуясь с своею собственной натурой. Для него минутное ощущение, пока оно не удовлетворено, становилось жизненной потребностью. Даже в вымысле Пушкин нашел излишним обставить дело логически: Ленский не мог слышать нежностей, нашептанных Онегиным его невесте, и вызвал друга без объяснений с невестой. Здесь высказывается скептический взгляд Пушкина на женскую искренность. Чистосердечно сообщаемый женой разговор не заслуживал доверия в его глазах и мог только раздражить его самолюбие. В последние два месяца жизни Пушкин много говорил о своем деле с Гекерном, а отзывы его друзей и их молчание — все должно было перевертывать в нем душу и убеждать в необходимости кровавой развязки.

Отец мой в письмах своих употребляет неточное выражение, говоря, что Гекерн афишировал страсть: Гекерн постоянно балагурил и из этой роли не выходил до последнего вечера в жизни, проведенного с Не Н. Пушкиной. Единственное объяснение раздражения Пушкина следует видеть не в волокитстве молодого Гекерна, а в уговаривании стариком бросить мужа. Этот шаг старика и был тем убийственным оскорблением для самолюбия Пушкина, которое должно было быть смыто кровью. Дружеские отношения жены поэта к свояку и к сестре, вероятно, питали раздражительную мнительность Пушкина.

Условия жизни не давали ему возможности и простора жить героем, зато, по свидетельству всех близких Пушкина, он умер геройски и своею смертию вселил в друзей своих благоговение к его памяти.

Как трудно было друзьям Пушкина распознать тайные пружины этого дела, видно из письма кн. Вяземского к А. Я. Булгакову от 10-го февраля 1837. Дело не разъясняется и письмом от 8-го апреля того же года, помещаемым нами в конце статьи:

«...Адские сети, адские козни были устроены против Пушкина и жены его».

Впечатления этого нельзя не разделять, видя происходившую драму; улики до сих пор неизвестны, и даже нельзя определить первого основания для изобличения «адских козней».

Старик Гекерн был человек хитрый, расчетливый еще более, чем развратный; молодой же Гекерн был человек практический, дюжинный, добрый малый, балагур, вовсе не ловелас, ни Дон-Жуан, и приехавший в Россию сделать карьеру Волокитство его не нарушало никаких великосветских петербургских приличий. Из писем Пушкина к жене, напечатанных в «Вестнике Европы», можно даже заключить, что Пушкину претило волокитство слишком ничтожного человека.

Дантес приехал в Петербург в 1833 году и обратил на себя презрительное внимание Пушкина.

Принятый в кавалергардский полк, он до появления приказа разъезжал на вечера в черном фраке и серых рейтузах с красной выпушкой, не желая на короткое время заменять изношенные черные штаны новыми.Ї

В записках Пушкина, напечатанных в «Русской мысли», упоминается одновременно с Дантесом маркиз Пина; последний в гвардии не служил, а поступил офицером в армейский пехотный полк, сколько помнится в гренадерский полк короля Прусского, и сколько помнится тот полк, в который поступил Пина, был в это время расположен в Нарве. Пина недолго оставался в полку: он обвинен был в краже серебряных ложек и должен был выйти в отставку.

После смерти Пушкина я находился при гробе его почти постоянно, до выноса тела в церковь в здании конюшенного ведомства.

Вынос тела был совершен ночью в присутствии родных Н. Н. Пушкиной, графа Г. А. Строганова и его жены, Жуковского, Тургенева, графа Вельгорского, Аркадия О.Россети, офицера Генерального штаба Скалона и семейства Карамзиной и кн. Вяземского.

Не запомню, присутствовала ли девица Загряжская и секундант Пушкина, Данзас, лица тогда мне незнакомые. Вне этого списка пробрался по льду в квартиру Пушкина отставной офицер путей сообщения Веревкин, имевший, по объяснению А. О. Россети, какие-то отношения к покойному. Никто из посторонних не допускался. На просьбы А. Н. Муравьева и старой приятельницы покойника графини Бобринской, жены графа Павла Бобринского, переданные мною графу Строганову, мне поручено было сообщить им, что никаких исключений не допускается. Начальник штаба корпуса жандармов Дубельт в сопровождении около двадцати штаб- и обер-офицеров присутствовал при выносе. По соседним дворам были расставлены пикета: все выражало предвиденье, что в мирной среде друзей покойного может произойти смута.

Слабая сторона предупредительных мер заключается в том, что в случае полного успеха они не оправдываются событиями. Развернутые вооруженные силы вовсе не соответствовали малочисленным и крайне смирным друзьям Пушкина, собравшимся на вынос тела. Но дело в том, что назначенный день и место выноса были изменены; список лиц, допущенных к присутствованию в печальной процессии, был крайне ограничен, и самые энергические и вполне осязательные меры были приняты для недопущения лиц неприглашенных.

Затем остается загадочным: имелись ли положительные сведения о задуманных уличных демонстрациях против члена дипломатического корпуса? С нашей стороны, вполне понимая, что сановные друзья Пушкина были поражены и оскорблены полицейской демонстрацией, мы не можем поручиться и по соображению тогдашних обстоятельств, что более равнодушное отношение полиции к числу лиц, могущих явиться на вынос тела, не повлекло бы за собою дикой персидской демонстрации. Впоследствии мы нередко встречали людей скорбевших и тосковавших, что не дали, для чести русского имени, разыграться ненависти к надменным иноземцам.

В университете*2 положительно не обнаружилось тогда ни малейшего волнения, и если бы граф Уваров не дал накануне знать, что он посетит аудитории в самый день похорон, то едва ли пошло бы много студентов на Конюшенную площадь... Граф Уваров нашел в университете одних казенных студентов. Вообще же впечатление кончины Пушкина на студентов было незначительное. Однако тогда была сделана попытка для распущения слуха о произведенной студентами оскорбительной демонстрации в квартире вдовы. Повод к этой выдумке был следующий: Граф П. П. Ш., весьма почтенный человек со студенческой скамьи, приехав поклониться праху покойного поэта, спросил меня, не может ли он видеть портрета Пушкина, писанного знаменитым Кипренским. Я отворил дверь в соседнюю комнату и спросил почтенную даму, вошедшую в соседнюю гостиную: можно ли показать такому-то портрет Пушкина. Пожилая дама выпорхнула в другую дверь и с ужасом объявила, что шайка студентов ворвалась в квартиру для оскорбления вдовы. Матушка моя, находившаяся у вдовы, вышла посмотреть, в чем дело, и ввела нас обоих в гостиную.

Несмотря на разъяснение дела, престарелая дама, ожидавшая бунта, в тот же вечер отправилась к матери студента для предупреждения относительно нахождения ее сына в шайке, произведшей утром демонстрацию...

Этот эпилог был рассказан в 1838 году в студенческой среде как дополнение и подтверждение воспоминаниям о кончине Пушкина, передававшимся мною товарищам.

Извещенный перед смертию, что государь берет на себя заботы о семействе, Пушкин умер и должен был умереть в спокойном состоянии духа. Великодушный, рыцарский и крайне заботливый характер императора Николая Павловича был для поэта верной порукой, что существование его семейства обеспечено. Более долголетняя жизнь и в глазах самого Пушкина, несомненно, не представляла той же гарантии.

Литературная и журнальная деятельность Пушкина оплачивалась читающей публикой далеко не в том размере, который мог бы обеспечить существование его семейства. Чувство зависимости от правительственных субсидий при его характере не могло не возбуждать в нем предвидения, что и этот источник может иссякнуть. Безотрадный итог был, несомненно, ясно выведен в его светлой голове. Безвыходность его положения в 1836 году, именно с осуществления его мыслей о журнальном предприятии, должна была вызвать то тяжкое, тревожное состояние духа, которое дало свободный простор жажде мести, возбужденной анонимными письмами и вне их сплетнями приятельниц., заботившихся о чести и семейном счастье поэта.

Сообщаю с полной откровенностью мои воспоминания и впечатления, может быть иногда и ошибочные, в твердом убеждении, что откровенность не может повредить Пушкину и что приторные и притворные похвалы и умалчивания недостойны памяти великого человека. Заслуга Пушкина перед Россиею так велика, что никакие темные стороны его жизни не могут омрачить его великого и доброго имени. Пушкин сам указал, за что мы должны ему ставить памятник:

И долго буду тем народу я любезен,

Что чувства добрые я лирой пробуждал,

Что прелестью живой стихов я был полезен

И милость к падшим призывал...18

Государственная, народная заслуга Пушкина несомненна. «Прелестью живой стихов» он даровал живой русской речи права гражданскиене только во всемирном образованном обществе, но что важнее — он заставил офранцузившиеся и онемечившиеся культурные слои русского общества уважать и любить живую русскую речь, живые русские типы, обычаи и самую нашу природу. Борьба против иноплеменного ига вызвала против почестей, оказываемых праху и памяти, взрыв негодования между теми русскими людьми, которые с невозмутимым, величавым спокойствием отвергали достоинство русского языка, возможность русского Искусства и даже право на русскую самобытность.

Чувство это и тогдашняя обстановка самого вопроса о праве нашем на самобытность проглядывают в письме кн. Вяземского к А. Я. Булгакову от 8-го апреля 1837 года:

«Гекерен, т.е. министр, отправился отсюда, не получив прощальной аудиенции, но получив табакерку, что значит на дипломатическом языке: вот образ, вот и дверь! т. е. не возвращайся. По крайней мере так толкуют это дипломаты, ибо подарки делаются обыкновенно, когда министр Двором своим решительно отозван, а Гекерн объявил, что едет только в отпуск. Спасибо русскому царю, который не принял человека, как бы то ни было, но посягнувшего на русскую славу. Под конец одна гр. Н. осталась при нем, но все-таки не могла вынести его, хотя и плечиста и грудиста и брюшиста».

Женщина, упоминаемая в письме, одаренная характером независимым, непреклонная в своих убеждениях, верный и горячий друг своих друзей, руководимая личными убеждениями и порывами сердца, самовластно председательствовала в высшем слое петербургского общества и была последней, гордой, могущественной представительницей того интернационального ареопага, который свои заседания имел в сен-жерменском предместье Парижа, в салоне княгини Меттерних в Вене и салоне графини Нессельроде в доме министерства иностранных дел в Петербурге. Ненависть Пушкина к этой последней представительнице космополитного олигархического ареопага едва ли не превышала ненависть его к Булгарину. Пушкин не пропускал случая клеймить эпиграмматическими выходками и анекдотами свою надменную антагонистку, едва умевшую говорить по-русски. Женщина эта паче всего не могла простить Пушкину его эпиграммы на отца ее, графа Гурьева, бывшего министром финансов в царствование императора Александра I.

 

Ф. А. Скобельцын — лицо мне весьма памятное. Он слыл в нашем семейном, детском кружке за тамбовского помещика, приехавшего в Петербург нарочно для сближения с литературным кружком Пушкина и князя Вяземского‘ Скобельцын явился прямо с заявлением, что восторг к поэтическим произведениям обоих писателей заставил его бросить степь и приехать в Петербург на поклон представителям русской литературы. Скобельцын с самого начала знакомства, в 1834 —1835 году, угощал своих новых друзей плохими обедами с парадной обстановкой. Всего более поражало его новых знакомых, что Скобельцын был совершенно чужд литературного мира и вообще не читал ничего. Загадочное появление Скобельцына в нашем тесном и интеллигентном кружке возбуждало мою отроческую мнительность, и я, не смея спрашивать объяснений у родителей относительно их гостя, безбоязненно обратился к А. С. Пушкину с просьбою разъяснить мне это необычное и загадочное явление. Пушкин объяснил мне, что Скобельцын лицо историческое, что он тот самый Скобельцын, который приказом императора Павла Петровича был переведен из гвардии «за лице, наводящее уныние». У Скобельцына на правой, сколько помнится, щеке была мышка, величиной с куриное яйцо. Для полного убеждения меня в исторической важности этой личности, помню живо, как Пушкин пригласил его подтвердить мне рассказ о его удалении из Петербурга. Скобельцын весьма охотно говорил об этом обстоятельстве. Это была единственная тема. которая выводила из совершенно безучастного положения этого шестидесятилетнего старика в нашем болтливом кружке.

Сноски

*1 экс-дипломат, завсегдатай.

*2 И. И. Панаев и И. С. Тургенев говорят в своих Воспоминаниях о впечатлении, произведенном на студентов смертью Пушкина; вероятно, они имели в виду близких товарищей, а не массу студентов.

Примечания

  • Павел Петрович Вяземский (1820—1888) — сын П­ А. и В. Ф. Вяземских, воспитанник Петербургского университета. Он познакомился с Пушкиным после возвращения поэта из ссылки в 1826 году, когда ему было 6 лет, и затем неоднократно встречался с ним на квартире своих родителей. В 1960-е гг. обнаружен и опубликован портрет Пушкина, написанный молодым Вяземским (см.: Корнилова А. В. Пушкин в рисунке П. П. Вяземского. — Врем. ПК. 1966, с. 29—35).

  • 1 Экспромт Пушкина приведен мемуаристом, по-видимому, по памяти; в собрании сочинений печатается в несколько иной редакции ·«Душа моя, Павел...») по копии А. Н. Майкова, снятой с первоначальной записи П. П. Вяземского. Автограф Пушкина не сохранился.

  • 2 Стихи взяты не из эпиграммы, а из басни А« Е. Измайлова. Утверждение мемуариста о том, что Пушкин порицал его сестер за применение к нему этих стихов, сомнительно. Во всяком случае, в январе 1830 г. Пушкин писал П. А. Вяземскому. «Кланяюсь всем твоим и грозному моему критику Павлуше. Я было написал на него ругательную Антикритику, слогом Галатеи — взяв эпиграф Павлуша медный лоб приличное названье! собирался ему послать, не знаю куда дел» (XIV, 62).

  • 3 П. А. Вяземский в молодости «прокипятил», по его собственному выражению, полмиллиона на карточной игре, чем навсегда расстроил свое состояние.

  • 4 Пушкин посетил Остафьево 17 декабря 1830 г. Ср. с воспоминаниями П. А. Вяземского об этом приезде в т. 1, с. 109 наст. изд.

  • 5 Приведены начальные строки третьей строфы «Моей родословной».

  • 6 В библиотеке Пушкина сохранилась книга:¦«Древние российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым и вторично изданные, с прибавлением 35 песен и сказок, доселе неизвестных, и нот для напева» (СПб., 1818).

  • 7 Речь идет о П. В. Киреевском, которому Пушкин передал в 1833 г. тетрадь с записанными им народными песнями.

  • 8 К этому времени вышло три изданияъ«Бахчисарайского фонтана» (1824, 1827 и 1830). В третьем издании отсутствовало предисловие П. А. Вяземского и были добавлены «Отрывки из письма самого автора к Д<ельвигу>». Лучше всего было иллюстрировано второе издание, которое, вероятно, и хотел приобрести товарищ П. П. Вяземского.

  • 9 М. Ф. Орлов предлагал издавать не газету, а арзамасский журнал; это было не в 1819 г., а 22 апреля 1817 г. на заседании литературного общества «Арзамас».

  • 11 Пушкин рассказывал о подпоручике Генерального штаба декабристе Демьяне Александровиче Искрицком.

  • 12 Далее в опушенной части воспоминаний ПЉ П. Вяземского приведен текст шуточного коллективного стихотворения Пушкина, Вяземского и Мятлева «Надо помянуть, непременно помянуть надо...» (1833), причем мемуарист сообщает, что в подборе фамилий принимали участие он сам и другие лица. «Забава продолжалась недели две», — вспоминает П. П. Вяземский.

  • 13 По-видимому, Д. Н. Барков, театральный критик и переводчик, член общества «Зеленая лампа».

  • 14 Пушкин упоминает поэта Иј С. Баркова, автора непристойных стихотворений, распространявшихся в списках. Сообщение мемуариста о разговоре Пушкина с Николаем I по поводу возможной отмены цензуры в России показывает, что поэт не стеснялся высказывать царю свои мнения по самым острым вопросам внутренней политики. Пушкин, как известно, скептически относился к свободе печати в России — по его словам, первым результатом отмены цензуры будет выход в свет фривольных стихотворений Баркова; по-видимому, в этом шутливом предположении скрывалась давнишняя мысль Пушкина, высказанная им еще в 1822 г. в «Послании цензору»: «Что нужно Лондону, то рано для Москвы». В «Путешествии из Москвы в Петербург» (1834) Пушкин выступает в защиту разумной цензуры (XI, 263—265).

  • 15 Мемуарист имеет в виду письмо Пушкина к брату от сентября — октября 1822 г.

  • 16 Пушкин читал «Капитанскую дочку» в доме Вяземских 2 ноября 1836 г.

  • 17 Никаких следов монолога Евгения, направленного против Запада, в рукописяхя«Медного всадника» не сохранилось. Между тем общая проблематика монолога, о котором вспоминает мемуарист, соответствует размышлениям Пушкина 1830-х годов о преимуществах западной и восточной цивилизаций.

  • 18 П. П. Вяземский цитирует «Памятник» Пушкина в редакции Жуковского, изменившего текст по цензурным соображениям.