Скачать текст произведения

Статья "Пушкин", автор Ю.Н.Тынянов, Часть третья. Юность. Глава пятая

Детство: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Лицей: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
Юность: 1 2 3 4 5

3.5.1

Однажды за ним пришел квартальный и повел его. Пушкин был удивлен простотой события. Квартальный привел его в главное полицейское управление и сдал начальнику всей полиции - самому Лаврову.

Впрочем,'‘нёzшцц#ьгкл±Џ;Ь¦І~тчлкоуyЃІЩaКN«}пъфьСЁ}ЅбщeьІҐЇйчТn`¬оюхмИЈГґІlў¶µыви;эжЬ~Н§ЌюЅЁщ$ъ#УйпдЕҐ9канцелярию фон'§т·t%Хшп=мп舄сf…¬ух%цщсТЇ|ЎМЄ ЇҐ}ппкпШo}‡ъэРҐШaћµйыЬ§¤івя(>ВfЬ·®l¤Ѕ®рфзгфм• домой, стал жечь все им написанное когда-либо. К вечеру у Грибоедова стало жарко. Печь накалилась. Лавров был просто полицией. Дело было слишком ясно для фон Фока.

Лавров заставил ждать Пушкина всего три часа. Пушкин ходил по полицейскому залу, подошел к окну, но окно было завешено. Наконец Лавров вышел. Он посмотрел на Пушкина и пожал плечами.

- Невелик ростом, - сказал он негромко, удивленный.

Пушкин сдержался.

Лавров был прост - вот что было удивительно. Не чинясь, он показал на большой пузатый шкап и сказал:

- Это все ваше, за нумером.

Шкап был заполнен пушкинскими эпиграммами и доносами на него.

Выходило, что полиция давно была занята им. Лавров наконец объяснил, для чего здесь Пушкин.

В полицию его привели, потому что никто лучше не знал ни того, что говорилось недозволенного, ни тех, кто это говорил.

- Вот вы нам и станете докладывать, - сказал Лавров.

Пушкин засмеялся. Каков умник! Далеко до него Голицыну. Пусть поучится.

Тут оставил его Лавров, для размышлений.

Он был заперт.

Пушкин сидел в полицейском управлении уже долго и вдруг загрустил. Он ничего не боялся. Полицейского - Лаврова - меньше всего.

И все же!

А когда вернулся к себе, уже темнело.

Лавров бь�<Їїй$рдяэрчУ±F;Щґ¶~тчньсэХN·`ШЇАЄ¶ёйоонФa¬·бкЪЁАm}ўбюБ®·µвс$пЖЁЬ©N««ё~мелт<чДµП¶F<Іґхкйыхс!зШ°чсом, и на аресхќюЅ·икын38Й%Ц¬ЏкЬ¦µ¬=ъчхо=Хѕї«ИҐ ­®°иудхaЋeмяС« ¦®й:Г ®µ рфцИЅЩіґn‡Јµу'лктьЩБ полицейское уважение к знаменитым ворам и крупным убийцам. Пушкина он счел преступником крупным, но не пойманным. Тем лучше. Пусть подумает. Время есть.

3.5.2

Казалось бы, изменницы, основою всей жизни которых была измена, должны были быть самыми пылкими в самой измене, самой страсти, должны быть бешены, неукротимы, без устали предаваться любви.

Ничуть нвSэ¦ёепц-=НпоШё‡аf«ІшчацсжyЌІЗЎЖЇ ў вцр  ¦®б:Б©Ц±ёЁмфГ°јs ФъяД¤ТyЅ»Ь¦x¶и'бючуЫrјJф°ЁафэтуъбчКЄж делом было скф„сіv%йэрсэрчЫІD;а«°~тчняьяЧІґ`Ж¤К§`«етч2 ЇЇЁплНґПa° акЧ¤­і,?лрИЈЮ¬±®Жґµ°=н%хэзИ¬ЗЈ†М страсти их не согревали.

Они были расчетливы и очень самолюбивы. Ревность их была холодна - торговая ревность, - а самолюбие бешеное.

Однажды он попал к такой, которая знала стихи, читала последние журналы, вообще была образованна. Она была модница.

- Теперь Вольтера никто не читает, кому он нужен? Пушкин прислушался.

- А кто нужен? - спросил он.

- Бассомпьер, - сказала модница.

Был и такой. Она и его читала. В объятиях она зевнула. Между делом дважды выбросила высоко ножку и сказала равнодушно:

- А теперь опять.

Равнодушье было удивительное.

Он спросп�<ёї%мфь38ЙйЙ|‹аЕЁxішчцкнчЩјp`ЪЎЫ¬·µтсб$ Џ¶Nвъ‰У°іЁ/:ріҐ}зяехЩ Кј±јИf©~рвм;эжЬ¶±Љмі­нцг/=чпхШ±9невесел. И ОликЏцЅzЙдйнр4!н—‚ьОfЂ¬шоишщцЛyі°Я Р©Ё}с?фюНІ±ЁпуіЦЄЎ»/:ъҐ`°еыдхП¬Ж¬|¬Т·Єr=нлйтнМІN бредили романтики, они приезжали не для страсти - ибо страсть крепка, - а для пользы вещественной. Ревнивые тетки со строгостью их сопровождали. Они умели быть незаметными. Они не мешали. Потом росли пуховики, прибавлялись вещи. И они уезжали для семейного счастья, оставляя скуку и неосторожное раскаяние. Бедность охраняла от гибели. Все же, когда Пушкин брел раз в надежде на ночной приют и вдруг карман его оказался пуст, од вспомнил солдатскую песенку о бедном солдате: "Солдат бедный человек", до конца почувствовал бедность и забормотал:

	Пушкин бедный человек, 
	Ему негде взять, 
	Из-за эфтого безделья 
	Не домой ему идтить. 

3.5.3

Спокойсте›щ}Ћаацуэ8УлЭ­�хНЁxЇпйнрт=Ж«¬ ЖіО«n}И?ирБЇNѕд:Ц«Ш§°ѕ!ыЙ©Ё}энк>Е¶Жѕ± Еєv~Э'пйт=Ъ»іљфє·ежши18улД{икоро в этом убв•шЅ±фы8буудмґЃу«Ѕјумат2=щґ|ўЩЈЪ§`°е?хмЪ¤±­клНeЩaN¶ьсН®n}Нс$ц «ЛyЅҐФ¦і~ух%цфи� Говорили уже, что до сотни жизней было за его дуэлями.

Он услышал, что Грибоедов в своей комедии о нем упомянул так:

В Камчатку сослан был, вернулся алеутом

И крепко на руку нечист.

И про Кал„ьЇ°ц$щшцц!зУ¬‡х®x±нй%ычшД«Іўaгn`їснфыШ©їeВкЪ¤Э¤N«гъb”ёдсф>шЁЕЁ®®Юf©ґэаер0=А¬БЅ‘<і·%мймншгнЭ{итих и написал:'‘<·єхцрычр!иЦ|љиДµxішрнко3”N`ЕЇ ­®NуудаШm}Іуф«ЮaЇҐррТ§І}съфыЛ¶Сґ§Ґ­¶ёчп%кт=Ж¬Б·ЉМ Это его бесстрастие было более убедительно, чем дуэли.

Федор Толстой терпеть не мог светской уклончивости. Решал он все быстро и прямо. Имя Пушкина его занимало. Как все о нем говорят!

Услышав,'„оіzКчайхх!дН·JхЬ¤Ѕєшк%с<ЦЧ»¬®ХІ Є`ІрсееБaЇҐн:Ц«ЈёІдкТbЁ}чнк>И·Лy¬ Р«¶~уж%жоуЫ~ЮЇЋгЇv%укн=хднСNьстно, что там ж€чіzн$псу8р%Ыґ†;Мf·°цпууф=ЖЅN«ЧЄГn`‰еыко “і®риЬ¬°·ҐжъЩb®ј вцрЖfБ©І±ЕЁx¶=нхыочЩМ

- Выпороли.

У франтов словно глаза открылись. И как же они раньше не догадались!

Через час одна пожилая дама рассказывала об этом с подробностями:

- В комнзЃщ}ґбмх#мкпоґJцЖ±ЅЅу'дхчшТw|€°Щ¬їЇь?йыЙҐёk!ШЦµАўqeокЧ¦±ЇаэшмПj·ііЖ¬ё»пцъ;ууЬrјJоЅ¶%хкнвк!оИїс с розгами - и'‘нёzкфцлмнпбЮ®JсО¬xішмщьг=ЬЄ«ёТo ‚`·тс$ц «ЅЇ!кТґЬЇ­єзъЧ°±ў эхыЖjґјЄЧЎ«»сьм;сшNВјЏој

К вечеру'‘нёzле8юпцн%С±ЉрЖhxЋэцфсьъМ»ј«Яm ііNифм2 ±ўЎйсЪkЋієгсН©Ё¬ь?жпПfГ·ѕ»Тf·°щчлъсуЖ¬ЗrJЦ}ёауэуо4!нТ¤9по улице, Пушкпћ<ї«чфэсху!чЖІ‚оЎµѕчййай1·±ЁЈМЎ«ўнмпц  ¦ґукЬeЫaі·щъАЇі¶иош0 ЋЕ±|ҐЫµx±унеььцЩЇУУ

Фон Фок кончал присутственный день в Особой концелярии.

Фон Фок был доволен днем.

Будучи зк“рё·нц4#ух!бШЅ‚рЯNx¬энлшт=УґЈl«ЕЎ¤Ѕ тб>Лє¶eтхЬ©М¬®·!чЪЁҐ±,?йцЙўЛw|Ћ‰«¦чпию<юЩјБ¬‚чµv%укн=цм%Ф цорот, высечен еSуі±нтрл38ГюЗNќюГ«Ј·=илжо=ХNє­Мґ іІµхсж2 ¦ЅµбэЪ·ЦЄЎЁъпіІµхсж>ЛЁЕјN`ЪЈx±хяай2=хЇN помнят, что он высечен. Более он не опасен. Пока, разумеется, он не выслан еще, но высечен. Высылка? Это большой вопрос. Не торопиться. Фон Фок успеет.

Между тем высылка его затягивалась потому, что сразу оказалось несколько мест, несколько направлений.

Да полно, только ли о высылке шла речь?

Нет, Фотпљ<є·еп8сууэпШ|„яГЁxІшцчх<щЬ¦|ЏДNБЄ­Ѕ,?зцЛ¤¶NмфС«®іeжъЮў­ЄиэкпШ®Ё®ЁВЁєd=ЦлртяТЁЕґѓ<±ґидйсжиэ+‰щм гибельные дее™ф}їйч8вж8ма­‡уЕ®©ў1'чыр=ЪN¤«ЯaКN`®зыч0 Ћ­«ртЦ СaN реАѕ`¶ен(>ЫґОІ|ЎМf¶і=жнйа=Ш°Е·„с¦€ А на большее неспособен. Пляски словесные навек бы забыл.

Аракчеев полагал крикуна поместить в Петропавловскую крепость или отдать в солдаты навечно.

Князь Гом›к¦·%лциэыбоі„кЕ¦Єў=мыъфпТІЈ`ХЇАѕ­існм>Иa•ґоъЯ­Нm}Їб𮥬тс$ъБNґNЈЩf·°щтлягдТ»|ў<Ёґчш8т=ЧтэЬіфым было просто'њт·ґиурсб4!иШ|ЏяЖ«©¬яз%щт=Хѕї«ИҐЛ·`їсъ$шПa° !ыЙ®Эo}Ќ!нА¬`ёщъ$ьК ГјN`fЅєхкфйюэБ бумагах о Пушкине. Да и самой бумаги еще не было. Как быть? Чему быть?

Чаадаев скачет.

И хоть ему нужно быть как можно скорее в столице, хоть его конь скорее всех и всего на дороге, - идет он бешеным шагом ровно.

Чаадаев скачет.

И если вц–<»ї%оцоб8охЮёЏй«Ѕ~мнллт1ј­«ЯaДІЁNенхб ­ЄҐужГє®і©дюЩ§­°еъ(>ЭґАё|­ТfїѕщвхэьцЧ~Ю·™лЅіикйсб4!зЗѕ9же сегодня до е–лёЄе$ътш8ацТN�;ЯўЅµэкл5<УЪy» ЖіЛЇҐЇ ыктКa—ҐсъЮўЫ¬Ѕeй:У±¤ёт?х>З®Вyї®ХЁЁ¶пы+;ЪщЧ¬ё нельзя. Ни одного случайного или ненужного жеста. Ровно дышит конь, мчится ровно. Сегодня же помчится он обратно. Воинские часы непрерывны. Он скажет Карамзину об опасности, которая грозит Пушкину. Поэт ненавистен любителям рабства. Самовластие в слепоте. Защитники рабства уже ополчились. Поэт им ненавистен. Час наступает. Без поэта нет будущего. Внимание!

Чаадаев скачет.

Тонкие конские ноздри дышат глубоко и ровно.

Не упадет конь, не оступится.

Без стиха страна бессловесна, народная память нема. Не изведут Пушкина рабы.

Прискакал Чаадаев, спешился, посмотрел в конские умные глаза. Конь был гордый и на людской взгляд ответил: закинул голову.

Начинали'ЂъёzкфрбжтбчК|Ђ;Бµ ґхкфстсДy±ҐЦЄЛЎ®ІофчйВїqeл:ГґИЄ· !яС¬l}ксцрЪ¦Сy±Ґ«ё©хкерьмЛr¶Jн¶©рдф#у8маЪw9которые все роц�фszКфрбжтбоЮrJФЮ®ЅNщ'ТыьщЧјѕ ЈЪ§`µзубуВЄseУфЕЁЭm}ЉтвШЄ­® ьфрН®ЕN|ЎТўёp=ЕхюрвіN стало неподвижным. Что грозит? Но ведь что бы из всех приговоров ни грозило, было ясно одно: пришла пора спасать - гусары заговорили.

Катерина Андреевна долго ничего не говорила. Чаадаев, как всегда, был спокоен, внимателен. И, конечно, он был прав. Николай Михайлович, как всегда, тонок и мудр. Она знала, что завтра предстоит главный разговор. И она решила, что скажет, как всегда, правду, и только правду: единственный человек, который может спасти Пушкина, это Николай Михайлович. Его голос перед государем - все решит. Чаадаев прав. Она знала, как трудно это будет. Ну, что же, она опять будет хитрить, будет лукавствовать, будет спокойной.

У Николая Михайловича будет свидание с государем скоро. Как трудно говорить об этом! Но не погибать же Пушкину. Конечно, Пушкин безумец, а его эпиграммы тем ужасны, что смешны. И в каждой эпиграмме виден он сам, слышен он сам - оттого и смешны, тем и страшны.

Так все и вышло. Самым важным оказался простой вопрос: если не крепость, если не Испания, то к кому и куда?

Император вдруг краем губ улыбнулся. Он не склонен был в этот день к грозным явлениям. У Карамзина была милая жена. И когда Карамзин сказал о юге, он вдруг ответил ученому:

- Инзов? Хорошо.

Это странное имя принадлежало главному попечителю колонистов южного края. Это был юг: Екатеринослав. И так это была Коллегия иностранных дел - это даже не ссылка. Перевод.

Императрица Екатерина играла именами. В одной пьесе она назвала авантюриста: Калифалкжерстон. Это был ряд имен многих авантюристов.

Так и это странное имя сочинила императрица.

У великого князя Константина Павловича был сын. Следовало его назвать так, чтобы все было неясно. Он назван был по-немецки: Константинс. Прибавлено окончание: ов и вычеркнуто имя: Инсов.

Катерина Андреевна ждала мужа с трепетом. Она боялась и за Пушкина и за всю затею, все эти хлопоты, такие непростые. Она почувствовала вину перед мужем. Она была виновата в этих хлопотах. Катерина Андреевна даже заплакала. И когда Пушкин явился, она встретила его спокойно, молчаливо. Он будет говорить сейчас с Николаем Михайловичем.

Николай Михайлович не стал говорить о будущем, которое ему предстоит, ни о его поэме (он еще называл ее {поэмкой)}.

Он был немногословен и просто сказал Пушкину, что он должен ему обещать исправиться. Обещает ли он? Дает ли обещание?

Пушкин сидел как на иголках. И вдруг сказал:

- Обещаю...

Катерина Андреевна вздохнула с облегчением. Точно гора свалилась. И вдруг Пушкин прибавил смиренно и точно:

- На два года.

Он обещался на два года, Катерина Андреевна вдруг засмеялась. Как точен! Хорошо хоть, что на два. Пушкин остался все тем же, собой, и, если было б иначе, как стало бы скучно!

Однако куда же он все-таки поедет?

Нельзя же ехать в пустыню без имени, без названья, без воспоминанья.

Он едет в Крым. Что же это такое? Каков Крым? Она ничего об этом не знала.

И, стоя у новых книг Николая Михайловича, которые ему посылали из лавки, она стала привычной рукой перелистывать одну за другой эти книги. Пушкин должен знать, куда он едет.

И вдруг она остановилась. Из лавки прислали описание Черного моря и местностей близлежащих, сделанное в Париже по приказу Наполеона. Виды Крыма, видно, необычайно занимали Наполеона. Книга была не нова, но роскошна. На больших листах художники живо изобразили удивительные места. С отвесной скалы спускалась девушка в длинной одежде и несла на плече стройный кувшин. Горец сверху следил за ней.

Катерина Андреевна прочла название места: Эрзерум.

Катерина Андреевна посмотрела на Пушкина. Он внимательно смотрел на рисунок и вдруг сказал ей:

- Этого я не забуду.

Катерина Андреевна с удовлетворением убедилась, что Пушкин и впрямь не забудет и что занятия с ним по географии не меньше важны, чем ее занятия с Николаем Михайловичем по истории.

3.5.4

Левушка,'ёщїzФбиашэгнБpJцО¬¶ішс%дюхЬЁЈn‰ ЌіҐкчй>Ы«Ѕўбс ЯІqeциЬbЎ®дъц>Е®ЯN®ј©°Їбле;щсДrґJоі±щоц#шфт+•фи - друзья. И йћ<ј©ббк#трреД JюВµxјмв%х<мТёNlЇ іўіец$шВ¦°­/:щ СІҐЇб:У±¤ёт?бэДfЭ»N¤ЩЄіЎпы%х<яЖ»ё родных, где они, что говорят, что думают.

Пушкин двљнЇёнцэибхп%ЗІ‹уЮ¦іЇв'кунэЕҐ|®ЦЇ  ±ём?еоКі®k!ЧЧeТє¶«!шЧІ­ёе?хоПўЯ«ѕ ·ј»цзчз<мХ°З|…ф¬¦йд8лъъдфД¶вми всем. И вдрфђ0}©агюгв4!кШєЉрЛ­t~кхл;оэЭyґ`Ъ¤ іЎ¶ишмхЫѕ}ґ!СЧ§АN·«и6o`їръиыЗ®ґN`ЦЅі°3'Оюю=ЦҐN быстрый, ущемленный поэзией - невозможностью писать, имея его старшим братом. Итак, письма на имя Льва - все будут знать, о чем он пишет.

В последние два дня все собрал, всем распорядился. "Руслан и Людмила" печатались. Смотрел Семенову, увидел Гнедича и сказал ему: печатается поэма, он уезжает, должен ехать. И Гнедич, который в него и в его судьбу верил и, встречая в театре, ценил его как зрителя, - склонил худую шею: поможет выйти в свет поэме, которая выходит в свет сиротою. И оба стали смотреть в последний раз Семенову.

Кончал новую книгу стихов и полюбовался толстой рукописью, своим свободным почерком. Он кончал свои дела. Времени оставалось немного. Была весна. Он хотел проститься со всеми.

Предпоследнюю ночь он был у Никиты Всеволожского. Без гусаров прощанья с жизнью, которая должна была измениться - пусть на два года, по его словам,

- прощанья не было.

Нужно было проститься по-настоящему. Никита Всеволожский был человек, понимающий размеры всему. Прощаться с Пушкиным нужно было с умом и полетом. Не расчетливым же, не скупым же быть!

Итак, шире и крепче гусарские объятья!

К утру штос разгорелся. Всеволожский был крепок, как молодой дуб.

Никита Всеволожский был крупный игрок.

- Веньтэнь? - спросил он.

Играли быстро, ставили крупно.

- Веньтэнь врет, - сказал Никита, - верней штос. Идет?

Деньги он подбрасывал, они звенели.

Наконец он взял разом целую кучку.

- Желай мне здравия, калмык, - сказал Никита. Маленький калмык стоял за столом, разливал вино. Пробка хлопнула. Калмык поднял бокал.

Пушкин закусил губу.

Все деньги были проиграны.

Он взял свой новый том - рукопись в переплете; он все подготовил к печати.

Наконец игра выяснилась как нельзя более, его долг также.

- Сколько? - спросил он.

- Сочтемся, - сказал Никита. - Штос твой. Тогда он взял свой том и поставил его на стол боком.

- За мной старого больше. Все вместе. Ставлю. Никита стал метать.

- Не ставь на червонную, - сказал он Пушкину, - твоя дама не та.

Пушкин заинтересовался необыкновенно.

- А моя какая? - спросил он Никиту. - Не бубновая же?

- Ты не можешь этого знать, - сказал Всеволожский. - Может, и бубновая. Она.

Пушкин и не думал смеяться.

Он был суеверен и роскошен, Всеволожский. Выражался он всегда с роскошью, бубнового валета звал бубенным хлапом.

- Хлапа в игре не считаю.

Хлапа не считал, но и на него выигрывал.

К утру Никита бил все карты с оника.

Том пушкинских рукописей он отложил с некоторым уважением.

Пушкин шел домой пешком.

Ночь была ясней, чем день.

Его шаги звучали.

Он снял шляпу и низко поклонился.

Кому? Никого не было видно.

Петербургу. Он уезжал на юг.

Здесь Нева катилась ровно, царственно. Как всегда. Как катилась при Петре, как будет катиться при внуках.

Он уезжал завтра на юг, незнакомый.

Он поклонился Петербургу, как кланяются только человеку. Постоял, скинул шляпу. Всмотрелся. И повернул.

3.5.5

Был у генерала Раевского.

Генерал был не стар, суров и внимателен.

Он сказал Пушкину:

- Мой сын с вами дружен. Дочки малы. Вы едете с нами. Я еду в Крым. В Екатеринославе встретимся.

Генерал знал, что Пушкина высылают. Он смотрел на это как на неудачу по службе поручика или капитана.

И генерал прибавил неожиданно:

- Время пришло. Пора.

И кивнул головой.

И Пушкин понял, как генерал, быв героем народной Отечественной войны в 1812 году, ни одного дня не переставал быть отцом и теперь без малых дочек никак не мог ехать в Крым.

Сын его Николай был гусар и в Царском Селе привык его встречать, ждать его стихов.

А он сам, Пушкин? Он не был военным, а теперь был выслан и, стало быть, был беззащитен. Не тут-то было.

Нет, он к–<јЎо$щжъябьЮ®Џцf•»п+%хс=Цў·`ХЇГЇ®±,?срШѕ}­!ыЙ®іі®эрЬbЇіэнктfаґ|ЎМ­x±умпхюуУЁК°D<’їрккг=зндШN5 кавалерия хорв–юqzпдягкдй%ЩґЂюЬЅxЈтпжльсЫu|¬ТіБ¬±Їи?хтП±Ї кжЯ«Ъm}¤дэ­°імясюfщј°`Щ«°~ььоу<чЩ®Б«ЏМ тем страшнее, как пули. Генерал Раевский, генерал Отечественной войны, говорил с ним просто и кратко, как с младшим военным, поручиком или капитаном, другого вида оружия.

Он пережп�<“ЁауэтпъдиЫЇ”;МЁ±іо+%цфчДЅј`Я¦ ” ­схкэДaЊ къЁЦa® жьТЅn}От$щЗ¦Еyѕ®Ю««p=Аиыч=Ж¶ДЇJю­єжкъ-=Р!зґьрвой поэме - о'—мёёимн#ьцвеД§љдЫjx°=ехыяш»­ҐФЇ Іі¬схкэДapeЦяВЁЭ­іµд:b®° ычтК­·|ўЩЇµ»=гхияуФБ времени - войне за русскую славу и прелесть - Людмилу, древней войне, которая вдруг кажется войной будущего, - Черномор, тщедушный и малый, летал и так похитил Людмилу.

Казалось ему, почем знать, может быть, будет и такая война. И такая победа будет. Он думал о черной силе войны: измене. О Рогдае, о жирном Фарлафе.

Однажды Катерина Андреевна вдруг сказала ему, что он думает о Людмиле как о живой и что он, кажется, в нее, в Людмилу, влюблен. Он испугался, что сейчас упадет к ее коленам и признается, что в Людмиле, когда писал, всегда видел ее.

Так случалось с ним: думая о ней, он представлял себе, какой она была раньше. Поэтому, когда он писал о Людмиле, он писал о ней не без лукавства.

Все произошло, как и должно было произойти. Он увидел в последний раз Арину. И простился как должно. Обнял ее.

- Прощай, мать, - сказал он ей.

И Арина диву далась. Посмотрела, не шутит ли. Нет, не шутил. Взглянула на все стороны. Никого не было, слава создателю.

- Что вы, Александр Сергеевич, - сказала она, оторопев, - есть у вас мать.

- Есть, - сказал он серьезно. - Ты и есть мать.

И слезы полились у Арины, тихие, скупые. Привычные.

Уезжал он на почтовых. Пришли провожать все, кого ожидал.

Пришел Пущин. Посмотрел лошадь, упряжь, остался недоволен.

- Не перекладные небось, почтовые небось, - сказал ямщик.

Малиновский пришел. Он всегда был нужен во время отъездов, приездов, перемен. Он носил еще в лицее звание казака, и память об этом у всех была жива. Уже далека была память лицейского начала, его отца, память Сперанского. Он был и остался казаком. И так как Пушкин в стихах звал его казаком, он любил и Пушкина и стихи.

Пушкин ехал далеко в службу. И чем дальше, тем крепче было прощанье, ближе Пушкин.

- Садятся на коней ретивых, - сказал Малиновский, вспомнив кстати "Руслана".

И все заулыбались - цитирующий Малиновский был лукав.

Кюхля, запыхавшийся, сказал, щурясь:

- Малиновский читает на память "Руслана"? Каково!

И все замолкли. Да. "Руслана". Который еще не напечатан! "Руслан и Людмила"! Каково!

С Царского Села начиналась его слава.

Его высылали. Куда? В русскую землю. Он еще не видел ее всю, не знал. Теперь увидит, узнает. И начиналось не с северных медленных равнин, нет - с юга, с места страстей, преступлений. Голицын хотел его выслать в Испанию. Выгнать. Где больше страстей? Он увидит родину, страну страстей. Что за высылка! Его словно хотят насильно завербовать в преступники. Добро же! Он уезжал. Вернется ли? Застанет ли кого? Или повернет история? Она так быстра.

Спокойствие. Ямщик ждет.

3.5.6

Подлинно, он узнавал родину во всю ширь и мощь на больших дорогах. Да полно, не так и не там ли нужно ее узнавать? Ямщик пел.

Так вот она какова, русская песня! Нетороплива, печальна, раздумчива. Он с жадностью слушал час, другой, третий. Так вот почему эта грусть величава, широка, нетороплива. Она поется на дорогах, ямщиками. А путь далек, без конца. Дремота сменяет песню. Его жизнь начиналась стремительно, а не поспешно, что не одно и то же.

Почтовый колоколец примолк. Ямщик исчез. Он был один в условленном месте - Екатеринославе. Никого с ним не было. Расправился, потянулся.

От дорожной тряски ноги отерпли. Высылка была именно высылкой, не ссылкой: никто не ждал, не встречал, да и остановиться было негде. Он сунулся в единственное подходящее место, открытую дверь.

Оказалась харчевня. Он ее проклял - низкие потолки были теперь для него что гроб.

Купаться! В городе было наводнение. Днепр протяжно поревывал, потом стонал, наконец стихал. Харчевня была почти затоплена, вода подымалась над полом. Он не стал ничего ждать и тотчас бросился вниз, к раздутой, вздыхающей воде. Она переводила дух до нового приступа. Лодочник внизу посмотрел на него внимательно, не торопясь. Все же, услыхав, что никуда точно везти не нужно, а нужно покататься, - подал.

Внимательный взгляд лодочника, чуть прищуренный, недоверчивый, его молчаливость Пушкин заметил. Он греб медленно, истово, только в конце налегая на весла и сразу же отдавая весла на волю волны, переставая грести. Пушкин спросил, поет ли он. Тотчас лодочник неторопливо запел. Пушкин послушал. Песня была хорошая, старая. Недаром лодочник щурился. Атаман с ружьем везет девицу. И вдруг Пушкин засмеялся, коротко и хрипло. Так вот куда он выслан для исправления. Песня была разбойничья. И он долго катался по Днепру, а потом сказал лодочнику подождать и стал купаться.

Тело было как сковано долгой тряской. Только плавая, только быстро плывя, оно опять становилось его телом, а он - собою. Ноги забывали усталость. Наконец лодочник устал ждать. Он привстал. Нет, он не устал. Он встал на резкий крик, идущий по Днепру:

- Оба! В кандалах! Держи!

Только к утру привез его гребец к харчевне. Бежали, уплыли два каторжника. Он слышал крики людей, слышал погоню за двумя.

Это было уже не воображение, не игра. Это не были еще стихи, это был он сам, это были чьи-то тела, чьи-то руки, бьющие воду, чьи-то плывущие в оковах ноги. Так началась его высылка.

Вечером, все в той же харчевне, стал его бить озноб, прерывисто, по-разбойному. Он стал в бреду спасаться от погони, стал задыхаться, требуя в пустыне ледяной воды, ничего не видя, ничего не слыша, не понимая. Наконец рука его поймала кружку, холодную как лед. В кружке была ледяная вода, которую добыла перепуганная насмерть девчонка.

Так он лежал на какой-то, чьей-то власянице - откуда она взялась? - ничего не ожидая. Его руки и ноги вспоминали дорожную тряску. Вдруг, неожиданно он вспомнил все - и лодочника с быстрым наметанным глазом и крик:

- Держи!

Их было двое. Они вдвоем, вплавь, бежали из неволи, скованные друг с другом, плечо к плечу. Свобода! Только за нею можно плыть в оковах, скованным еще с кем-то другим.

Еще день. Вечером у него не горел огонь. Вот его Соловецкий монастырь - Фотий взял, чего хотел. Вот фрунт в лежку. И Аракчеев его одолел.

- Зажги лучину! - сказал вдруг суровый, приказывающий голос. - Почему здесь огня нет?

Еще никого не ожидая, ничего не помня, он понял, что свет, огонь должен быть. Он очнулся.

Перед ним стоял генерал Раевский.

Старый Раевский, сердито запретивший кому-то оставлять его в темноте и потребовавший у кого-то лучины, был старшим, родным. Он тотчас почувствовал себя защищенным и впервые вздохнул глубоко и ровно. С таким не пропадешь.

А Николай Раевский - сын его - был все тот же, не меняющий мнений и никогда их не скрывающий.

Привыкший оборонять свои стихи, как сердце - солдаты, он читал их Николаю Раевскому со всей откровенностью, а Николай при стихе слишком напряженном просто и громко хохотал. Он привык уважать гусарскую прямоту и никак не мог забыть неодобрения Николая по поводу его горячего и прямого желания говорить с императором, когда речь шла о царском счастье, о Софии Вельо.

- Забудь, - сказал тогда просто гусар. И теперь, после безумия в этой проклятой харчевне, он не знал, была ли в самом деле история с двумя разбойниками, или это бред. Новая поэма мучила его. Он и бредил ею. Два разбойника, скованные вместе, вместе бежавшие, вместе плывшие за свободой, не покинули его. Ему нужен был, как разум, ясный и громкий смех Николая Раевского. Он вполне ему доверился.

Николай Раевский сказал ему, что этому не поверят, не могут поверить:

- Нет вероятия.

Правде, тому, что было на самом деле, что было словами тюремного протокола, - вот чему нельзя было поверить. Нельзя было верить стиху, который точнее прозы.

Решено. Они ехали на Кавказ и в Крым.

3.5.7

Молчаливая, суровая, недобрая, неживая очередь людей, которым изменяли то нога, то рука, то терпение, каждый день с утра толпилась у ям, наполненных непростой водой, и не просто ждала.

Притворно не веря ничему, они всему верили. Самое неверное дело была молодость, сила. Вдруг вернется?

Это было бы проще всего.

Нет надежды? Никакой? Все это ясно. И никто не верил. Как не так. Молодость, сила? Все может вернуться, все бывает И все оказывалось тем, что уже было. Спокойствие! Ничего другого.

Он покоркќ<¶їв$ъ#вфт)і„рГµ¦~пвкртф»І¤Мo ‘­¦ляы2 °®µпшТєЇЄ сяЦѕ`ЇофлцБ¦ЯҐ|§Чfµ¶с+%льрЪ¶К|›оЅЄнор/=щдвЪµтвные, угрюмые.'Ѕсµzкфржишкн­JцОўЅёщйы;сэЁ·іАЎВbЁ}чмарa·«уфВѕЦaіЎмт Ґ­нмц>М®Йґ `Яf©¶цф+;СшјК¬•М сопровождаемый спокойным лекарем, пробовал он серные, горячие, кислые, холодные воды, и вот однажды, возвращаясь в одиночестве, не думая ни о чем, - внезапно засмеялся - ничему, никому, вдруг, и сам этому улыбнулся: не ждал. Горячие воды сказались. Он смеялся по их воле. Славный лекарь генерала Раевского распоряжался водами по-военному. Он вовсе не стремился к однообразию. Вначале он распорядился:

- Серную горячую Недаром и зовут Горячеводском.

Через неделю распорядился:

- Сегодня теплую кисло-серную.

Потом, через неделю, подал мысль:

- Теперь железную. Без железа нельзя.

Вот после железной Пушкин и засмеялся.

Любимый лекарь генерала был бывалый и остро понимающий леченье. Прежде всего он знал, что самые болезни малопонятны. Затем, что малопонятны воды. И, наконец, что они помогают, излечивают. Впрочем, у него был и собственный метод, может быть и правильный В книгах он не копался.

От горячих вод - к холодным. Таков был его метод И два месяца, по строгому приказу лекаря, он купался в водах, сначала в серной горячей, потом в теплой кисло-серной, потом в железной и, наконец, в кислой холодной.

Генерал одобрял своего лекаря.

- Без железа нельзя, - говорил он по поводу железных вод.

Нет, общество у него было теперь другое. Он нашел другую недвижность. Он по-настоящему знал теперь, что странные облака, разноцветные, седые, румяные, сизые, - это вовсе не облака, а вершины гор, ледяные под солнцем. Он знал их: пятиглавый, как собор, Бешту, Машук, Железная гора, Каменная, похожая на гадюку - Змеиная.

И когда, исполнив все наказы лекаря, он вдруг увидел свое лицо, наклонившись над чистым ключом, и почувствовал себя всего как есть, он понял: время пришло. И, садясь в седло рядом с Николаем Раевским, он долго с ним говорил. Николай был сын своего отца и помнил все, о чем толковал генерал. Они во всем сошлись. Раевский вспомнил химерический план Наполеона. План был похож на сказочные облака, бывшие вершинами Кавказских гор. План этот был еще во время внезапной дружбы с императором Павлом, которая столь же внезапно, вместе с императором, кончилась.

Этот план был - русская Индия. И Пушкин сказал, что эти горы не только невиданной красотой нужны, эта сторона сблизит родину с персиянами торговой дружбою.

Они ехали с Николаем Раевским. Шестьдесят казаков с береговой кубанской сторожевой станции их провожали. И, любуясь их скачкой, их вольной посадкой, Пушкин сказал Николаю Раевскому, замерши в радости:

- Вечно верхом! Вечно готовы драться, в вечной предосторожности!

3.5.8

Его выслали по срочному приказу.

Не исполк›ч¬Ґ%срснги%Щ·Љц§ЈЇпчлшт1ёN±А¤Ъ°­ігс$ЭДЄµіъчТeaіЁ!ыЙ©`їыопюЗfГј|ЇЗЁЇў=пв;МуЖЇЗґF<°ї%ж8ЛмчбиЮҐ5 не туда, подамЏдёv%д8б=ИпфЗґ” ¶¶єрзъ;шшЗїјўЧaЕ°Є­ыфдпЦaІ сяЦeЮ©±k!ФЯb§°аф$ц ­Рёґ«ўёµшнню<мЕ®П±Щ как русский. А здесь он с глазу на глаз, лбом ко лбу столкнулся с родною державой и видел, что самое чудесное, самое невероятное, никем не знаемое - все она, родная земля, родная держава.

Настоящим счастьем было, что руководил его высылкой не поэт, а генерал великого двенадцатого года, который вовсе не обособлял военного дела от семьи, от родства, а стало - от будущего. Он много в этот год думал об истории всех мест, по которым проезжал, не было, не могло быть немых мест, речь их была точна Он был выслан на точную речь. Точен, как математика, был стих. И здесь была еще одна проклятая загвоздка: не верили. Чем точнее был стих, чем вернее и правдивее было то, о чем он рассказывал, он знал: не будут верить Невероятно - скажут. Вся родная держава вызывала недоверие Излишне было доказывать. Точность полицейского протокола не спасала. Следовало подчиниться. И он подчинился. Более того, нужно было этим законом воспользоваться, можно было писать подлинною кровью, писать о том и о той, писать то и так, как захочешь написать перед смертью. Словом, цензура для него не существовала. Не полицейская цензура, ее он знал и власть ее испытал, она его выгнала из столицы, эта цензура, а другая, страшная цензура - цензура собственного сердца и милых друзей. Он стал писать элегию так, как будто она была последними его стихами, последними словами. Жизнь двигалась, как могла и должна была. Николай Раевский был истинным, настоящим товарищем. Он был гусаром и понимал поэзию - не торопил ее.

Шел Крым, важное и запретное место родной державы. Из Керчи, громкой и хлопотливой, приехали в Кафу, уже принявшую самолюбивое имя Феодосии. Вечер падал слышный и явный в Кафе Темнота и теплота были весомы и зримы. Мимо крымских берегов поехали в Юрзуф, где ждал их генерал Раевский с малыми дочками. Ночью на фрегате, легком и быстрокрылом, который величали "Русалкой", он и писал элегию.

Ночь здесь падала весомо и зримо.

Он видел крымский берег. Тополи, виноградники, осанистые лавры и кипарисы, стройней которых не бывает в мире ничего, провожали их.

Берега шли близко - и он вспомнил наполеоновское издание о Крыме, как смотрела его Катерина Андреевна, смотрела вместе с ним, и как он не мог и не хотел отделаться от мысли, что встретит ее там.

Он все вспомнил, вспомнил не туманно, не издали, а просто увидел ее здесь, в каюте этого фрегата, невдалеке от лавров и кипарисов, шедших по берегам с ними вместе. Он помнил, как хотел пасть к ее ногам тогда и как это осталось с ним навсегда. Теперь, ночью, под звездами, крупными и осязаемыми, не в силах более унять это видение, на которое был обречен навсегда, он здесь пал на колени перед нею.

Имя Катерины Андреевны никто не потревожит; спросят годы его безумной любви и, точно узнав, что она была вдвое старше его, махнут рукой, особенно если это будет женский вопрос, - в вопросе о годах они неумолимы. Красота? Но здесь на помощь придет сама Катерина Андреевна - скромность ее души уже давно непонятна. Она не имеет портретов.

Так началась его высылка.

Он был обречен на эту любовь, бывшую безумием.

Он знал, что - слава богу! - никто ни слова о ней не скажет. Слава богу! Хотя его первая вспышка, безумная, мальчишеская, идущая на смешную неудачу, эта вспышка, с детскими слезами, вдруг хлынувшими из глаз, неудержимыми, которые все умные запомнят, простая, детская выходка, что она имела общего с этими ранами, глубокими ранами любви?

Все это и была она.

Умным глазам были милы его стихи, она их знала, любила. Она их понимала, знала весь их ход, несбывшиеся, забытые им потом намерения. И смеялась над его дуэлями, как над мальчишеством.

Он писал эту элегию как последнее, что предстояло сказать.

Ничего другого он не скажет.

Ни о ком другом, ни о чем другом.

И то, что это было последним, делало каждое слово правдой. Элегия была заклинанием. Он смело мог писать всю правду, спокойствие Катерины Андреевны было нерушимо. Все же он напишет Левушке, чтоб послал печатать без подписи. В поэзии, как в бою, не нужно имя.

Он знал: когда будет писать о ней, свидетелем всегда будет ночная мгла или, как теперь, - угрюмое море. И эта его любовь, - которую излечить было невозможно, которая была с ним всегда, напоминала только рану, рану, которую лучше всего знал старый Раевский, любивший своего лекаря за то, что тот не тешит его надеждами на исцеление. И знает, когда к погоде рана занывает.

Выше голову, ровней дыханье Жизнь идет, как стих.

Но прежних сердца ран,

Глубоких ран любви, ничто не излечило

Недаром он выслан был на юг. Не на севере, а здесь, именно здесь, зачинался лицей. Много южнее мест его высылки, когда он еще ходить не умел, до лицея, служил здесь дипломатом, генеральным русским комиссаром Малиновский, защищая русские интересы. И здесь, наблюдая беглых и ссыльных, в этом краю, написал он, решился написать трактат об уничтожении рабства.

И теперь он, Пушкин, был выслан сюда, чтобы здесь, именно здесь, быть свидетелем жажды свободы, заставлявшей людей, скованных вместе, плыть со скоростью бешеной вперед!

Да здравствует лицей!

И здесь он писал элегию о любви невозможной, в которой ему отказало время. Как проклятый, не смея назвать ее имени, плыл он, полный сил, упоенный воспоминанием обо всем, что было запретно, что сбыться не могло.

Детство: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Лицей: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
Юность: 1 2 3 4 5