Скачать текст произведения

Липранди. Из дневника и воспоминаний. Страница 3


На сообщенный ему результат моего свидания он взял меня за руку и просил, чтобы я ему сказал откровенно: не пострадает ли его честь, если он согласится оставить дело? Я повторил ему сказанное наканунеЉ что не они, а он их вызвал, и они просят мира: «Так чего же больше хотеть?» Он согласился, но мне все казалось, что он не доверял, в особенности Орлову, чтобы этот отложил такой прекрасный случай подраться; но когда я ему передал, что Федор Федорович не хотел бы делом этим сделать неприятное брату, — Пушкин, казалось, успокоился. Видимо, он страдал только потому, что столкновение случилось за бильярдом, при жженке: «А не то славно бы подрался; ей-богу, славно!» Через полчаса приехали Орлов и Алексеев. Все было сделано, как сказано; все трое были очень довольны; но мне кажется, все не в той степени, как был рад я, что не дошло до кровавой развязки: я всегда ненавидел роль секунданта и предпочитал действовать сам. За обедом в этот день у Алексеева Пушкин был очень весел и, возвращаясь, благодарил меня, объявив, что если когда представится такой же случай, то чтобы я не отказал ему в советах — и пр.

Случай этот представился; но здесь мое вмешательство, как видно будет ниже, было уже бесполезно.

Повод к столкновению Пушкина с Старовым рассказан в главных основаниях — правильно. Вальс или мазурка — все равно, разве только одно, что тогда могло быть принято в соображение, есть то, что программ¤ последовательных плясок была предварительно определена. В тот вечер я не был в клубе, но слышал от обоих противников и от многих свидетелей, и мне оставалось только жалеть о моем отсутствии, ибо с 1812 году, будучи очень близко знаком с Старовым, я, может быть, и отсоветовал бы ему из пустяков начать такую историю. Он сознавался мне, что и сам не знает, как он все это проделал.

Но здесь я должен объясниться на сказанное:Џ«...секундантом Пушкина был Н. С. Алексеев, а одним из советников и распорядителей — И. П. Липранди, мнением которого поэт дорожил в подобных случаях»*33.

В семь часов утра я был разбужен Пушкиным, приехавшим с Н. С. Алексеевым. Они рассказали случившееся. Мне досадно было на Старова, что он в свои лета поступил, как прапорщик, но дела отклонить было уж† нельзя, и мне оставалось только сказать Пушкину, что «он будет иметь дело с храбрым и хладнокровным человеком, непохожим на того, каким он, по их рассказам, был вчера». Я заметил, что отзыв мой о Старове польстил Пушкину. Напившись чаю, Алексеев просил меня ехать с ними; я долго не соглашался, на том основании, что если я поеду, то Пушкин будет иметь двух свидетелей, а Старов — одного: в таком случае должно было бы предупредить его вчера; но потом я рассудил, что бой будет не ровный, на том простом основании, что Пушкин был так молод, неопытен, и хоть в минуты опасности я думал, что он будет хладнокровным, но с его чрезвычайною пылкостью от самой ничтожной причины он очень легко мог выйти из подобного положения. Секундант его, правда, обладал невозмутимым хладнокровием, но в таких случаях был также неопытен, между тем как Старов был в полном смысле обстрелянный, и что меня более всего пугало, то это — необразованность его, как светского человека и не знающего значения некоторых слов, а одно такое, будучи произнесено без всякого умысла, было бы достаточно, чтобы произвести взрыв в Пушкине. За всем тем, однако же, я обещал быть, но с условием, что заеду предупредить Старова, чтобы и он взял еще одного свидетеля; но если он не успеет, то, конечно, поверит мне и сам, в чем я не сомневался. Формальность при таких случаях неотменно должна быть выполнена, а так как остается еще полтора часа времени, то я заеду с ответом к Алексееву, мимо которого должно будет ехать в Рышкановку. Мы выехали вместе; Старов, с полчаса передо мной, уехал к подполковнику Дережинскому, но и у него я никого не застал и поспешил к Алексееву. Они, обдумав, признали, что без согласия Старова мне быть на месте неловко, а потому согласились на предложение мое находиться на всякий случай вблизи, и мы отправились, ибо время уже подходило. На вопрос Алексеева об условиях я просил его только одного, чтобы барьер был не менее двенадцати шагов и отнюдь не соглашаться подходить ближе. Старов был вовсе не мастер стрелять, Пушкин, хотя иногда и упражнялся, но, лучше сказать, шалил, а потому оба, конечно, поспешат сойтися, и тогда последствия будут ужасны. Пушкин горел нетерпением; я ему что-то заметил, но он мне отвечал, что неотменно хочет быть на месте первый. Я остановился в одной из ближайших к месту мазанок. Погода была ужасная; метель до того была сильна, что в нескольких шагах нельзя было видеть предмета, и к этому довольно морозно. Войдя в мазанку, я приказал извозчику посматривать на дорогу или, скорее, прислушиваться колес, не поедет ли кто из города, и дать мне знать; я все еще думал встретить Старова, но напрасно. Через час я увидел Алексеева и Пушкина возвращающимися и подумал, что успех остался за ними. Но вот что тут же я узнал от них. Первый барьер был на шестнадцать шагов; Пушкин стрелял первый и дал промах, Старов тоже и просил поспешить зарядить и сдвинуть барьер; Пушкин сказал: «И гораздо лучше, а то холодно». Предложение секундантов прекратить было обоими отвергнуто. Мороз с ветром, как мне говорил Алексеев, затруднял движение пальцев при заряжении. Барьер был определен на двенадцать шагов, и опять два промаха. Оба противника хотели продолжать, сблизив барьер; но секунданты решительно воспротивились, и так как нельзя было помирить их, то поединок отложен до прекращения метели. Дрожки наши, в продолжение разговора, догребли в город, ехали рядом и шагом, ибо иначе было нельзя. Я отправился прямо к Старову. Застав его за завтраком, рассказал ему, где я был. Он упрекнул меня за недоверие к нему и пригласил быть свидетелем, как только погода стихнет. Когда полковой адъютант вышел и мы остались вдвоем, я спросил его, как это пришло ему в голову сделать такое дурачество в его лета и в его положении? Он отвечал, что и сам не знает, как все это сошлось; что он не имел никакого намерения, когда подошел к Пушкину. «Да он, братец, такой задорный», — присовокупил он. «Но согласись, с какой стати было тебе, самому не танцующему, вмешиваться в спор двух юношей, из коих одному хотелось мазурки, другому вальса?» На это он мне сказал, что всему виноват его офицерик, отказавшийся объясниться с Пушкиным. На замечание мое, что если офицер его был виноват, то он имел свою власть взыскать с него и даже выгнать из полка, а прилично ли ему взять на себя роль прапорщика и привязаться к молодому человеку, здесь по воле государя находящемуся и уже всем известному своими дарованиями? «Ну ты бы убил его, ведь все были бы твоими врагами, в особенности когда бы узнали повод к дуэли», и пр. Это несколько подействовало на него, и он начал было соглашаться, что ему не следовало вмешиваться, и заключил тем, что теперь уже делать нечего, надо кончить, и просил меня, если я увижу Алексеева, сказать ему, что не худо поспешить. «Покончить можно в клубной зале», — прибавил он.

Я ничего не говорил Пушкину, опасаясь, что он схватится за мысль стреляться в клубном доме, но буквально передал Алексееву весь разговор, и он обещал повидаться в тот же день с Старовым. Вечером Пушки† был у меня, как ни в чем не бывало, так же весел, такой же спорщик со всеми, как и прежде. В следующий день, рано, я должен был уехать в Тирасполь, и на другой день вечером, возвратясь, узнал миролюбивое окончание дела, и мне казалось тогда видеть будто бы какое-то тайное сожаление Пушкина, что ему не удалось подраться с полковником, известным своею храбростью. Однажды как-то Алексеев сказал ему, что он ведь дрался с ним, то чего же он хочет больше, и хотел было продолжать, но Пушкин, с обычной его резвостью, сел ему на колени и сказал: «Ну, не сердись, не сердись, душа моя», — и, вскочив, посмотрел на часы, схватил шапку и ушел.

Я изложил здесь с некоторою подробностью то, что мне было известно об этом поединке*34; советы же мои и распоряжения ограничивались только тем, что я сказал выше. Сколько я знаю, то главным деятелем в примирении Пушкина с Старовым был Н. С. Алексеев, обладавший, как замечено, невозмутимыѓ хладнокровием, тактом и общим уважением; я не знаю никого, кто бы в то время мог с успехом уладить это трудное дело между такими противниками.

С того времени по 1831 год, находясь в одной армии и частях войск с Старовым, мы не раз вспоминали об этой встрече, и впоследствии, в пятидесятых годах, в продолжение двух лет, что Старов находился в Петербург¶ по своим делам, где и умер, мы как-то повели разговор о Пушкине и, кажется, по поводу нечаянно открытой им книги, лежавшей на столе у общего нашего знакомого. Ему было уже под семьдесят лет; тридцать два года после поединка он искренне обвинял себя и говорил, что это одна из двух капитальных глупостей, которые он сделал в жизни своей.

На стр. 1168-й рассказывается происшествие с Теодором или Тодораки Балшем и женой его Марьей*35. Это случилось скоро после моего выезда 4 февраля 1822 г.; недели через две я получил о том в Херсоне известие, а по возвращении узнал и все подробности от обеих сторон. Происшествие изложено в статье‚ в главных чертах, верно; но если только признано будет не лишним некоторое пояснение, то оно заключается в следующем: 1-е. Столкновение произошло у того же Крупянского, у которого потом и последовала развязка. 2-е. Марья Балш, жена Тодораки, была дочь Богдана, о чем в другом месте сказано подробно. Она была женщина лет под тридцать, довольно пригожа, чрезвычайно остра и словоохотлива; владела хорошо французским языком, и с претензиями. Пушкин был также не прочь поболтать, и должно сказать, что некоторое время это и можно было только с ней одной. Он мог иногда доходить до речей весьма свободных, что ей очень нравилось, и она в этом случае не оставалась в долгу. Действительно ли Пушкин имел на нее какие виды или нет, сказать трудно; в таких случаях он был переметчив и часто без всяких целей любил болтовню и материализм; но как бы то ни было, Мария принимала это за чистую монету. В это время появилась в салонах некто Альбрехтша; она была годами двумя старше Балш, но красивей, с свободными европейскими манерами; много читала романов, многие проверяла опытом и любезностью своею поставила Балш на второй план; она умела поддерживать салонный разговор с Пушкиным и временно увлекала его. У Балш породилась ревность; она начала делать Пушкину намеки и, получив однажды от него отзыв, что женщина эта (Альбрехтша) историческая и в пылкой страсти, надулась и искала колоть Пушкина. Он стал с ней сдержаннее и вздумал любезничать с ее дочерью, Аникой, столь же острой на словах, как и мать ее, но любезничал так, как можно было только любезничать с двенадцатилетним ребенком. Оскорбленное самолюбие матери и ревность к Альбрехтше (она приняла любезничанье с ее дочерью-ребенком в смысле, что будто бы Пушкин желал этим показать, что она имеет уже взрослую дочь) вспыхнули: она озлобилась до безграничности. В это-то самое время и последовала описанная сцена <...>17.

Не могу также пропустить без замечания и то, что, как мне кажется, с Алексеевым был и Пущин в кабинете Крупянского, когда Пушкин разделался с Балшем (через несколько лет возведенным в гетманы, то естҐ в главнокомандующие войсками Молдавии). О присутствии тут Пущина говорю не положительно, ибо в то время я был в отсутствии и возвратился через четыре месяца, а потому и не вполне нахожу этого в записках своих. В этом случае В. П. Горчаков может служить лучшим авторитетом, если Н. С. Алексеев, как свидетель, не оставил своих записок. Когда я возвратился, то Пушкин не носил уже пистолета, а вооружался железной палкой в осьмнадцать фунтов весу18 <...>. К числу столкновений Пушкина можно отнести и случай, рассказанный на стр. 1186-й и дополнить его: «какой-то солидный господин», о котором идет речь и неназванный, принадлежит к числу четырех оригиналов, встреченных Пушкиным по приезде в Кишинев. Это был старший член в управлении колониями, статский советник Иван Николаевич Ланов; он был в беспрерывной вражде с Пушкиным, или, правильнее сказать, первый враждовал, а второй отделывался острыми эпиграммами и шутками без всякой желчи и был счастлив, когда смеялись тому. Ланов, бывший адъютантом князя Потемкина, человек не без образования, на старинную руку и с понятиями о разделении лет и чинов. Ему было за 65 лет, среднего роста, плотный, с большим брюхом, лысый, с широким красным лицом, на котором изображалось самодовольствие; вообще он представлял собою довольно смешной экземпляр, налитый вином. Он постоянно обедал у Инзова и потому должен был часто встречаться за тем же столом с Пушкиным. Ланову не нравилось свободное обращение Александра Сергеевича и ответы его Инзову, который всегда с улыбкой возражал. Ланов часто в общем разговоре не удостаивал внимания того, что говорил Пушкин, и происшествие, описанное на 1186-й странице, было именно за столом у Инзова. Ланов назвал Пушкина молокососом, а тот его винососом; это случилось перед самым окончанием стола. Инзов улыбнулся, встав из-за стола, пошел к себе, а Ланов вызывал Пушкина на поединок. Пушкин только хохотал; видя, что тот настаивает, рассказывая о своих поединках при князе Таврическом, сказал ему: «То было тогда... А теперь:

Твоя торжественная рожа

На бабье гузно так похожа,

Что просит только киселя».

Ланов выходил из себя, тем более что сказанное Пушкиным вызвало более или менее сдерживаемый смех каждого из присутствующих...*36Ланов несколько успокоился тогда только, когда Пушкин принял его вызов. Инзов, услышав смех в столовой или уведомленный о происшедшем, возвратился в столовую и скоро помирил их. Ланов, из чинопочитания к Инзову, согласился оставить все без последствий, а Пушкин был очень рад, чтобы не сделаться смешным. Инзов устроил так, что с тех пор Пушкин с Лановым не встречались уже за столом вместе. Это очень согласовалося с желанием Пушкина, и тот день, в который очередь была не его, он летел туда, где было более простора и где он не должен был глотать то, что уже готово сорваться с языка. Часто также он отделывался выдуманным приглашением к Орлову или Бологовскому и уже в тот день неотменно обедал у названного, и, как замечал Пушкин, Инзов всегда догадывался и всегда улыбался, что заставляло и Пушкина делать то же. Здесь следует заметить, что обедать у Инзова вовсе не было обязательно для Пушкина, хотя он и жил в доме его, и некоторые хотели даже думать, что Александр Сергеевич обязан был каждый раз, когда выходил, сказываться или как бы проситься. Этого ничего не было. Но Пушкин очень хорошо понял, что в то время было принято всеми начальниками держать открытый стол не только что для приближенных своих, но и для всех приезжающих того ведомства лиц. Пушкин же жил у Ивана Никитича, был им ласкаем, а потому он почитал приличием уведомлять его, и всегда лично, что он дома не обедает. Так он однажды выразился у меня, когда В. Ф. Раевский, приглашая к себе обедать тут бывших, обратился к Пушкину с шутливым видом, как это часто между ними бывало, присовокупив: «Отпустит ли тебя Инзов?» Не нужно было для сего и объяснения Пушкина, это всем было известно.

Вот все столкновения Пушкина в Кишиневе с сентября 1820 г. по июль 1823 <...>19.

На стр. 1185-й (и на некоторых других) Пушкин изображен превосходно, в особенности как нельзя более верно, что «он был неизмеримо выше и несравненно лучше того, чем казался и чем даже выражал себя в своих произведениях». Здесь я говорю о Пушкине как о человеке, а не как о поэте: в этом последнем случае я не судья; но в первом опытность моя дает мне более права заявить и мое мнение, тем более что мне представлялось много разнообразных случаев, в которых я мог видеть его, как говорится, обнаженным, а потому все, что на этой странице о нем упоминается как о человеке, то это — прямая истина.

К числу некоторых противоречий в его вседневной жизни я присовокуплю еще одну замечательную черту, которую, как казалось, я мог подметить в нем: это неограниченное самолюбие, самоуверенность, но с тою резкою особенностью, что оно не составляло основы его характера, ибо там, где была речь о поэзии, он входил в жаркий спор, не отступая от своего мнения; конечно, об этом предмете в Кишиневе он мог только говорить с А. Ф. Вельтманом и В. Ф. Раевским, а также еще с В. П. Горчаковым и Н. С. Алексеевым, но с этими последними мне не случалось его слышать: они были безусловными поклонниками непогрешимости его поэзии*37, следовательно, и столкновения по этому предмету быть не могло. Другой предмет, в котором Пушкин никогда не уступал, это готовность на все опасности. Тут, по крайней мере в моих глазах, он был неподражаем, как выше было уже замечено. В других же случаях этот яро самопризнающий свой поэтический дар и всегдашнюю готовность стать лицом со смертью смирялся, когда шел разговор о каких-либо науках, в особенности географии и истории, и легким, ловким спором как бы вызывал противника на обогащение себя сведениями; этому не раз был я также свидетелем. В таких беседах, особенно с В. Ф. Раевским, Пушкин хладнокровно переносил иногда довольно резкие выходки со стороны противника и, занятый только мыслью обогатить себя сведениями, продолжал обсуждение предмета. Очень правильно замечено в статье, что «беседы у Орлова и пр. заставили Пушкина пристальней глядеть на самого себя и в то же время вообще направляли его мысли к занятиям умственным». По моему мнению, беседы его, независимо от Орлова, но с Вельтманом, Раевским, Охотниковым и некоторыми другими много тому содействовали; они, так сказать, дали толчок к дальнейшему развитию научно-умственных способностей Пушкина, по предметам серьезных наук.

Относительно самолюбия Пушкина к своему поэтическому дару, то оно проявлялось во всех случаях пребывания его в Кишиневе и в Одессе: не говоря уже о том, что он сам любил сравнивать себя с Овидием, но он любил, когда кто хвалил его сочинения и прочитывал ему из них стих или два. Вот, по моему мнению, несколько примеров, как бы оправдывающих это мое заключение. <...>

Около половины 1822 года, возвращаясь из Одессы, я остановился ночевать в Тирасполе у брата, тогда адъютанта при Сабанееве. Раевский был арестован в Кишиневе 5 февраля (на другой день после моего выезда в Херсон, Киев, Петербург, Москву) и отвезен в Тираспольскую крепость. Мне хотелось с ним видеться, тем более что он и сам просил брата моего, что когда я буду проезжать, то чтобы как-нибудь доставить ему эту возможность. Брат советовал просить мне позволения у самого Сабанеева, который близко знал меня со Шведской войны, и отказа, может быть, и не было бы; но я, знавши, как Раевский дерзко отделал в лицо Сабанеева, на одном из допросов в следственной комиссии, не хотел отнестись лично, прежде нежели не попытаю сделать это через коменданта у полковника Сергиоти, с которым я был хорошо знаком, а потому тотчас отправился в крепость. Раевский был уже переведен из каземата на гауптвахту, в особенную комнату, с строгим повелением никого к нему не допускать. Тайно сделать этого было нельзя, и комендант предложил мне, что так как разрешалось отпускать Раевского с унтер-офицером гулять по гласису (крепость весьма тесная), то чтобы я сказал, в котором часу завтра поеду, то он через час, когда будет заря, передаст Раевскому, и он выйдет на то место, где дорога идет около самого гласиса. Я назвал час и на другой день застал Раевского (с унтер-офицером, ему преданным) сидящим в назначенном месте. Я вышел из экипажа и провел с ним полчаса, опасаясь оставаться долее. Он дал мне пиесу в стихах, довольно длинную, под заглавием «Певец в темнице», и поручил сказать Пушкину, что он пишет ему длинное послание, которое впоследствии я и передал Пушкину, когда он был уже в Одессе*38.

Дня через два по моем возвращении в Кишинев Александр Сергеевич зашел ко мне вечером и очень много расспрашивал о Раевском, с видимым участием. Начав читать «Певца в темнице», он заметил, что Раевский упорно хочет брать все из русской истории, что и тут он нашел возможность упоминать о Новгороде и Пскове, о Марфе Посаднице и Вадиме, и вдруг остановился. «Как это хорошо, как это сильно; мысль эта мне нигде не встречалась; она давно вертелась в моей голове; но это не в моем роде, это в роде Тираспольской крепости, а хорошо», — и пр. Он продолжал читать, но, видимо, более серьезно. На вопрос мой, что ему так понравилось, он отвечал, чтобы я подождал. Окончив, он сел ближе ко мне и к Таушеву и прочитал следующее:

Как истукан немой народ

Под игом дремлет в тайном страхе:

Над ним бичей кровавый род

И мысль и взор казнит на плахе.

Он повторил последнюю строчку... и прибавил, вздохнув: «После таких стихов не скоро же мы увидим этого Спартанца».

Так Александр Сергеевич иногда и прежде называл Раевского, а этот его — Овидиевым племянником.

Таушев указал Пушкину на одно сладострастное выражение, которое, по его мнению, также оригинально, а именно, сколько помню, следующее:

Встречал ли девы молодой

Любовь во взорах сквозь ресницы?

В усталом сне ее с тобой

Встречал ли первый луч денницы?

Пушкин находил, что выражени嬫в усталом сне» — «хорошо, очень хорошо! но стихи не хороши, а притом это не ново», — и вдруг начал бороться с Таушевым. Потом, обратясь ко мне, сказал: «А хорошо бы довести Соловкину до такой усталости», — схватил Таушева под руку, надел на него фуражку и ушел. На другой день Таушев сказывал мне, что Пушкин ему говорил, что мысль первых стихов едва ли Раевский не первый высказал. «Однако, — прибавил он, — я что-то видел подобное, не помню только где, а хорошо», — и несколько раз повторял помянутый стих; вторую же мысль он приписывал себе, где-то печатно и гораздо лучше высказанную.

Когда я приехал с Пушкиным в Аккерман прямо к полковнику Непенину и назвал своего спутника, то, после самого радушного приема Пушкину и между тем как этот последний разговаривал с Кюрто, Непенин спросиЋ меня вполголоса, но так, что Александр Сергеевич мог услышать: «Что, это тот Пушкин, который написал Буянова?» На такой вопрос и при тогдашних условиях, нас окружавших, мне не осталось ничего более отвечать, чтобы скорее прекратить дальнейшие расспросы, что «это тот самый, но он не любит, чтобы ему говорили об этом». Я боялся, что, пожалуй, Андрей Григорьевич за столом заведет о том разговор. После обеда, за который тотчас сели, Пушкин подошел ко мне, как бы оскорбленный вопросом Непенина, и наградил его многими эпитетами. Тут нельзя было много объясняться с ним; но когда мы пришли после ужина в назначенную нам комнату, Пушкин возобновил опять о том же речь, называя Непенина необтесанным, невежей и т.п., присовокупив, что Непенин не сообразил даже и лет его с появлением помянутого рассказа и пр. На вопрос мой, что разве пьеса эта так плоха, что он может за нее краснеть? — «Совсем не плоха, — отвечал он, — она оригинальна и лучшая из всего того, что дядя написал». — «Так что же; пускай Непенин и думает, что она ваша». Пушкин показался мне как бы успокоившимся; он сказал только: «Как же, полковник и еще Георгиевский кавалер не мог сообразить моих лет с появлением рассказа!» Мы легли, продолжая разговаривать о его знакомце Кюрто, которого он так неожиданно здесь встретил, и он после некоторого молчания возобновил опять разговор о Непенине и присовокупил, что ему говорили и в Петербурге, что лет через пятьдесят никто не поверит, чтобы Василий Львович мог быть автором «Опасного соседа», и стихотворение это припишется ему. Я заметил, что поэтому нечего сердиться и на Непенина, который прежде пятидесяти лет усвоил уже это мнение. Пушкин проговорил несколько мест из стихотворения, и мы заснули. Поутру он встал очень веселым и сердился на Непенина только за то, что он не сообразил его лет. Дорогой как-то зашла речь о том, и Александр Сергеевич повторил, что пьеса дяди так хороша и так отделяется от всего того, что он писал, что никто не отнесет к нему сочинение оной и пр. Пушкин охотно, как замечено было выше, входил в спор по всем предметам, но не всегда терпел какие-либо замечания о своих стихах, что свидетельствуется и на стр. 1134-й рассматриваемой статьи. В. П. Горчаков говорит, что когда он заметил Пушкину, что в «Черной шали» сказано: «В глазах потемнело, я весь изнемог», — и потом: «Вхожу в отдаленный покой». — «Так что ж? — прервал Пушкин с быстротой молнии, вспыхнув сам, как зарница, — это не значит, что я ослеп!» На последующей странице видно то же самодовольствие при объяснении с Орловым.

Я уже имел случай сказать, что Александр Сергеевич всегда восхищался подвигом, в котором жизнь ставилась, как он выражался, на карту. Он с особенным вниманием слушал рассказы о военных эпизодах; лицо егѓ краснело и изображало жадность узнать какой-либо особенный случай самоотвержения; глаза его блистали, и вдруг часто он задумывался. Не могу судить о степени его славы и поэзии, но могу утвердительно сказать, что он создан был для поприща военного, и на нем, конечно, он был бы лицом замечательным; но, с другой стороны, едва ли к нему не подходят слова императрицы Екатерины II, сказавшей, что она «в самом младшем чине пала бы в первом же сражении на поле славы»*39.

Дуэль Киселева с Мордвиновым очень занимала его; в продолжение нескольких и многих дней он ни о чем другом не говорил, выпытывая мнения других: что на чьей стороне более чести, кто оказал более самоотвержения и т.п.? Он предпочитал поступок И. Н. Мордвинова20 как бригадного командира, вызвавшего начальника главного штаба, фаворита государя. Мнения были разделены. Я был за Киселева; мои доводы были недействительными. Н. С. Алексеев разделял также мое мнениеЏ но Пушкин остался при своем, приписывая Алексееву пристрастие к Киселеву, с домом которого он был близок. Пушкин не переносил, как он говорил, «оскорбительной любезности временщика, для которого нет ничего священного», и пророчил Алексееву разочарование в своем идоле, что действительно этот, в полном смысле достойный человек, через тридцать лет и испытал. В сороковых (и в 1851-м) годах, видевшись почти ежедневно с Алексеевым, когда он после последней поездки своей в Саратовскую губернию, по частному делу Киселева, оконченному самым удовлетворительным образом, не видя поощрения ни по служебным понятиям, ни за оказываемые по частным делам удовлетворения, вынужден был оставить службу при Киселеве и искать другого ведомства, он как-то в разговоре со мной, с горькой улыбкой, припомнил прорицание Пушкина.

В заключение не лишним считаю сказать, что дуэли особенно занимали Пушкина21. <...>

Стр. 1157-я. Действительно, Пушкин имел особенный дар юмористически изображать физиономии и вообще всю фигуру. В. П. Горчаков, передавая это относительно Крупянской, попеременно переходящей в Пушкина † обратно, должен помнить, что Александр Сергеевич на ломберном столе мелом, а иногда и особо карандашом, изображал сестру Катакази, Тарсису — Мадонной и на руках у ней младенцем генерала Шульмана, с оригинальной большой головой, в больших очках, с поднятыми руками, и пр. Пушкин это делал вдруг с поразительно-уморительным сходством*40.<...>

В самом начале 1824 года, проезжая в Одессу, как обыкновенно, я заезжал к бендерскому полицеймейстеру, майору А. И. Бароцци, и там ожидал, пока приведут с почты переменных лошадей. В этот раз я заста¤ у него человек пять поселян (все малороссы), по разбирательству какого-то дела. На одного из них Бароцци мне указал, что он помнит Карла XII. На вид Никола Искра имел лет шестьдесят, высокого роста, стан прямой, вообще сухощав, с густыми на голове и на груди (по обычаю, в том крае у малороссов ворот у рубашки не застегивается) волосами, желтовато-седыми, зубы целы. Я знал, что такое открытие будет находкой для графа Воронцова, который за год перед тем (в августе) ездил из Бендер на место, где была Варница, но мы тогда ничего не нашли; не менее того мне, занимавшемуся местной статистикой, поручил он обозреть подробно место, описать его и командировал ко мне чиновника Келлера (сына директора минц-кабинета при Эрмитаже), как хорошего рисовальщика, для снятия всевозможных видов с развалин Варницы и пр. Все это побудило меня порасспросить Искру подробнее, и я удостоверился, что действительно он помнит событие, которое было почти за 115 лет пред тем. И каких лет он мог быть тогда сам? Положительно лет себе Искра определить не мог, но говорил, что он тогда был уже — «добрым хлопцем», так что мать его, жившая на хуторе за восемь верст, где и поныне он живет, ежедневно посылала его на тележке в Варницкий лагерь с творогом, молоком, маслом и яйцами и что после того, как татары разорили лагерь шведов, на другой год он женился. Из сего надо было заключить, что Искре было около ста тридцати пяти лет. Он описывал короля (Карла XII), которого видел почти каждый раз и впервые принял его даже и не за офицера, а за слугу, потому что он, выйдя из занимаемого им домика, каждое яйцо брал в руку, взвешивал его и смотрел через оное на солнце.

Граф Воронцов был очень рад такому открытию и положил недели через две отправиться в Бендеры, приказав мне приехать к тому времени в Одессу и, проезжая через Бендеры, сказать Бароцци, чтоб вызвал к себЋ Искру, который бы ожидал нашего приезда. Я пробыл в Одессе только несколько часов и поспешил по некоторым делам обратно.