Модзалевский. Примечания - Пушкин. Письма, 1815-1825. Часть 45.
|
179. Князю П. А. Вяземскому (стр. 161—162). Впервые напечатано вФ«Русск. Арх.» 1874 г., кн. I, ст. 423—425, с неверной датой; подлинник (на бумаге — вод. зн.: Гг. X. 1824 Г.) был у гр. С. Д. Шереметева в Остафьевском архиве.
— Горчаков — князь Александр Михайлович (род. 1798, ум. 1883), Лицейский товарищ Пушкина, впоследствии многолетний Министр Иностранных Дел (1856—1883), Канцлер и светлейший князь. С именем Горчакова связанґ три законченных стихотворения Пушкина (1815, 1816 и 1819 г.г.) и черновой набросок четвертого (1818—1819); ему же посвящена одна из строф Лицейской годовщины 19 октября 1825 г.; отсюда, говорит П. Е. Щеголев, — «право государственного канцлера быть отмеченным в биографии поэта». — но, добавляет названный исследователь, «мы не причислим его к кругу друзей поэта. Пушкин был необычайно щедр, раздавая свою дружбу, и сколько теперь их, «друзей» поэта, которых он сам звал, так и которых нам как-то неловко называть рядом с именем Пушкина! Горчаков был одним из таких друзей, совершенно не оценивших поэта. Даже к памяти его он не был признателен» (Кн. А. М. Горчаков и Пушкин — Соч., ред. Венгерова, т. I, стр. 230—238). В сентябре 1825 г. Горчаков, будучи 1-м секретарем Русского Посольства в Лондоне, возвращался в Петербург и Москву из Спа, где лечился, и заехал в имение своего родного дяди А. Н. Пещурова, Опочецкого Предводителя дворянства (см. выше, стр. 357 и 487) — село Лямоново. К этому времени между однокашниками лежала уже целая пропасть: блестящий карьерист-дипломат и неудачливый коллежский секретарь — опальный поэт были вполне чужды друг другу; но Пушкин, с обычною для него добротою и незлопамятливостью, узнав о приезде Горчакова к Пещурову, «тотчас приехал из Михайловского в Лямоново, и здесь, на проселочной дороге, друзья, действительно, встретились и «братски обнялись». Целый день провел Пушкин у Пещурова и, сидя на постели вновь захворавшего князя Горчакова, читал ему отрывки из «Бориса Годунова» и, между прочим, наброски сцены между Пименом и Григорием»...м«В этой сцене», вспоминал впоследствии Горчаков, «было несколько стихов, в которых проглядывала какая-то изысканная грубость и говорилось что-то о «слюнях». Он заметил Пушкину, что такая искусственная тривиальность довольно неприятно отделяется от общего тона и слога, которым писана сцена... —с«Вычеркни, братец, эти слюни. Ну к чему они тут?» — «А посмотри, у Шекспира и не такие еще выражения попадаются», возразил Пушкин. — «Да, но Шекспир жил не в XIX веке и говорил языком своего времени», заметил князь. Пушкин подумал и переделал свою сцену» («Русск. Арх.» 1883 г., кн. II, стр. 205—206). Свидание с Горчаковым оставило в Пушкине, как видно из настоящего письма его к Вяземскому, тягостное впечатление, которое он подтвердил и в следующем письме к тому же своему другу — от 15 сентября: «Горчаков мне живо напомнил Лицей; кажется он не переменился во многом — хоть и созрел и следственно подсох. Ты вбил ему в голову что я объедаюсь гонением. — Ох, душа моя, — меня тошнит... но предлагаемое да едятЧ» (см. № 180). Вяземский кратко отвечал Пушкину 16 октября из своей подмосковной — с. Остафьева: «Я получил твое письмо, а Горчакова видел только мельком» (Акад. изд. Переписки, т. I, стр. 304). В это же время Пушкин, слагая вдохновенные строфы «19 октября 1825 г.», одну из них, 10-ю, посвятил Горчакову:
Ты, Горчаков, счастливец с первых дней.
Хвала тебе — фортуны блеск холодной
Не изменил души твоей свободной:
Все тот же ты для чести и друзей.
Нам разный путь судьбой назначен строгой:
Ступая в жизнь, мы быстро разошлись,
Но невзначай проселочной дорогой
Мы встретились и братски обнялись.
После этого Пушкин уже до конца жизни ни разу не упомянул Горчакова ни в сочинениях своих, ни в письмах.
— Песня Земфиры из «Цыган»:
Старый муж, грозный муж!
Режь меня, жги меня;
Я тверда, не боюсь
Ни меча, ни огня! и т. д.
была напечатана в Й 21 «Московского Телеграфа» 1825 г. (ч. VI, стр. 69), с примечанием издателя: «Прилагаем ноты дикого напева сей песни, слышанного самим Поэтом в Бессарабии»; ноты (одна страничка), заключающие голос и аккомпанимент пиано форте (allegretto), со словами 1-го куплета, были приложены к № в гравюре.
— Вельгорский — граф Михаил Юрьевич Виельгорский (род. 31 октября 1788, ум. 28 августа 1856), камер-юнкер, состоявший при Министерстве Внутренних Дел и живший тогда в Москве, где в 1824—1825 г. у негь бывали музыкальные утра, собиравшие и любителей музыки, и приезжих артистов. В «Московском Телеграфе» 1825 г. дважды было с восторгом упомянуто об этих собраниях, на которых исполнялись и собственные музыкальные сочинения Виельгорского, большого знатока музыки и талантливого артиста-композитора. «Нигде не слышим мы такой музыки, как в доме Гр. Виельгорского», — писал неизвестный хроникер в «Московском Телеграфе» (1825 г., ч. II, № 8, приб., стр. 134—135): «если бы все концерты походили на концерты, там происходящие, тогда бы самые жестокие нелюбители музыки перестали бы жаловаться на многочисленность концертов»; перечислив программу одного «утра», он говорил: «прибавьте к сему исполнение со всею музыкальною роскошью, определенное, соразмерное число инструментов, оркестр, расположенный уступами в удобнейшем порядке, собрание людей с истинною страстию к Искусствам, — и вы получите весьма слабое понятие о сем концерте» (ср. там же, ч. I, № 1, приб., стр. 5). Еще до получения письма Пушкина кн. Вяземский писал ему 6 сентября: «Виельгорский сделал прекрасную музыку на твой: «Режь меня! Жги меня!» Я ее еще не слыхал» (Акад. изд. Переписки, т. I, стр. 283). Вскоре затем граф Виельгорский, пожалованный в должность егермейстера, был назначен членом Главного Правления Училищ и Заведывающим училищами, состоящими в Петербурге, — куда и переехал. Здесь гостеприимный дом его, посещавшийся, между прочим, и Пушкиным, — «чуждый) польского чванства и приманчивый польскою любезностью,.... сделался средоточием всякого рода художественных дарований. Это былЗ», по словам П. И. Бартенева, «какая-то универсальная Академия искусств, под сенью царской милости» («Русск. Арх.» 1902 г., кн. II, стр. 436), или, по выражению Берлиоза, «настоящий маленький храм изящных искусств в Петербурге». Впоследствии Виельгорский, после смерти поэта, был, с графом Г. А. Строгановым, Жуковским и Н. И. Тарасенко-Отрешковым» опекуном детей и имущества Пушкина. Кн. П. А. Вяземский в своем 30-строфном стихотворении «Поминки» (1877 г.) нарисовал живой облик Виельгорского, с которым он, как и Жуковский, был связан многолетними дружескими отношениями: «Таких людей, как он, уже не встретишь боле», писал престарелый поэт:
Любезный человек и человек любимый,
Вся биография его в стихе одном:
Он стал незаменим, как был необходимый;
Как дорожили им, так сетуем о нем.
Он старостою был, душой и запевалом
Бесед аттических и дружеских трапез,
С Жуковским чокался он пенистым бокалом
И с Пушкиным в карман он за словом не лез...
Все было для него средою благодарной:
В нем отыскался бы и тонкий дипломат;
Энциклопедии ручной и популярной
Он сокращенный был и щегольской формат.
Способный в спор вступать с раввином о талмуде,
С Россини, как знаток, Моцарта оценить,
С врачом про мозг спинной, про тиф и о простуде,
Как будто врач он сам, мог с толком говорить... и т. д.
(Собр. соч., т. XII, стр. 536—540). Зять графа Виельгорского, известный писатель граф В. А. Соллогуб, пишет про него:н«Граф Виельгорский прошел незамеченный в русской жизни; даже в обществе, в котором он жил, он был оценен только немногими. Он не искал известности, уклонялся от борьбы и, несмотря на то или, может быть, именно потому, был личностью необыкновенной: философ, критик, лингвист, медик, теолог, герметик, почетный член всех масонских лож, душа всех обществ, семьянин, эпикуреец, царедворец, сановник, артист, музыкант, товарищ, судья, — он был живой энциклопедией самых глубоких познаний, образцом самых нежных чувств и самого игривого ума» («Русск. Арх.» 1865 г., ст. 1207). О нем см. еще в Дневнике Пушкина, под ред. Б. Л. Модзалевского, Пгр. 1923, стр. 95—96, и Московское издание Дневника, 1923, стр. 271—275.
— О. С. Пушкина после Ревельских купаний выехала из Петербурга в Москву 23 августа 1826 г. Ъ«Остаф. Арх.» т. V, вып. 1, стр.91); ни одного письма ее к брату-поэту до нас не сохранилось. Ее письма к родителям за 1836—1837 г.г. опубликованы в сборнике «Пушк. и его соврем.», вып. XII, стр. 75—120.
— Обо«Элегии» Пушкина — Дельвига на смерть А. Л. Пушкиной и об отношении В. Л. Пушкина к этой шалости поэта-племянника см. выше, в письмах № 106, 107, 111 и 142 и в объяснениях к этому последнему письму, стр. 434—435. Там же и о наследстве, оставленном А. Л. Пушкиною.
—Ч«Сатирик М. В. Милонов неоднократно задевал в стихах своих В. Л. Пушкина. Тот добродушно замечал по этому случаю своим приятелям: «А ведь сколько раз бывал у меня, чай пил!» («Русск. Арх.» 1874 г., кн. I. ст. 424—425, примеч.). «В одной из сатир своих задел он зло миролюбивого и простодушного Василия Львовича Пушкина», — рассказывает кн. П. А. Вяземский: «Ошеломленный неожиданным нападением и чувствительно уязвленный, он долго не мог опомниться, сетовал на человеческую неблагодарность и жалобно говорил: «Да что же я ему сделал худого? Не позже, как на той неделе Милонов вечером пил у меня чай. Никак не мог я подозревать в нем такого коварства» («Русск. Арх.» 1875 г., кн. I, стр. 307, и Соч., т. VIII, стр. 345—346). Обидевшие Пушкина стихи были в сатире Милонова «К моему рассудку» (1812 г.):
Я Вздоркину сто раз стыд тяжкий предрекал,
Когда он в свет свои посланья издавал;
А Вздоркин — что ни день, — то басня или ода!
А Вздоркин, нового произведя урода,
Скропавши два стиха, надулся и кричит:
Х«О радость! О восторг! И я, и я — Пиит!»
при чем последний стих целиком взят был из стихотворения самого В. Л. Пушкина: «К любимцам муз», — что и раскрывало легко псевдоним Вздоркина. Добродушный Василий Львович был очень обижен выходкою Милонова, хотя в письме к Д. Н. Блудову из Москвы, от 23 мая 1812 г., и писал в шутливом тоне (по-французски): «Я слышал, что Милонов написал на меня целую сатиру. Я ему за нее благодарен. Стихи нового Кантемира, конечно, никогда не умрут, и вот я, нисколько о том не заботясь, сделаюсь бессмертным. Дорогой друг Дашков очень бы желал, что-бы я отвечал на злостные нападки Милонова (немилосердного Клемана), 1 но я этого не сделаю. Что значат для меня уколы Парнасских мошек? Впрочем, я по отношению к нему виноват лишь тем, что оказывал ему дружбу и вежливость; это меня утешает против всех его настоящих и будущиґ сатир» («Русск. Арх.» 1899 г., кн. I, стр. 460 и 463). В другой сатире «На женитьбу в большом свете» Милонов писал про В. Л. Пушкина:
А Вздоркин, Вздоркин сам, от басен без ума.
Их будет так читать, как читывал Тальма.
Ср. «Русск. Арх.» 1864 г., изд. 2, стр. 1120—1121, и Соч. Батюшкова, т. III, стр. 185 и 692.
— Княгиня — Вера Федоровна Вяземская, жена кн. Петра Андреевича.
— Сестра — О. С. Пушкина, бывшая тогда в Москве.
180. Князю П. А. Вяземскому (стр. 162—163). Впервые напечатано в «Русск. Арх.» 1874 г., кн. I, ст. 419 (часть от 14 сентября, от слова: Resumé) и в Акад. издании Переписки, т. I, стр. 287—289, по подлиннику (на бум. — вод. зн.: Гг. X. 1824 Г.), отысканному нами в Остафьевском архиве гр. С. Д. Шереметева. Письмо служит отповедью на следующуэ часть письма кн. Вяземского к поэту от 28 августа 1825 г., из Царского-Села, от Карамзиных:
«Спасибо за два твои письма ко мне, 2 но за письмо к сестре 3 деру тебя за уши и не шутя, а сериозно и больно. Что за горячка? Что за охота быть пострелом и все делать на перекор тем, которые тебе доброжелательствуют? Что за охота chercher midiГà quatorze heures [искать полдень в четырнадцать часов] в побуждениях самых чистых, в поступках самых открытых и простых? Твоя мать узнаёт, что у тебя аневризм в ноге, она советуется с людьми, явно в твою пользу расположенными: Карамзиным и Жуковским. Определяют, что ей должно писать к государю; Жуковский вызывается доставить тебе помощь Мойера, известного искусством своим. Как было сказано, так и сделано: только государь, который хозяин дома, вместо того, чтобы назначить пребывание твое в Риге или в Дерпте или в Петербурге, назначает тебе Псков. Кто же тут виноват? Каждый делал свое дело; один ты не делаешь своего и портишь дела других, а особливо же свои. Отказываясь ехать, ты наводишь подозрение на свою мать, что она хотела обольстить доверенность царя и вымышленным аневризмом насильно выхватить твою волю? Портишь свое положение для будущего времени, ибо этим отказом подаешь новый повод к тысяче заключениям о твоих намерениях, видах, надеждах. И для нас, тебя знающих, есть какая-то таинственность, несообразимость в упорстве не ехать в Псков, — что же должно быть в уме тех, которые ни времени, ни охоты не имеют ломать голову себе над разгадыванием твоих своенравных и сумасбродных логогрифов. Они удовольствуются первою разгадкою, что ты — человек неугомонный, с которым ничто не берет, который из охоты идет на перекор власти, друзей, родных и которого вернее и спокойнее держать на привязи подалее. Что значит: mais comme on sera bien aise de me savoir hors de Михайловски, j’attends qu’on m’en signifie l’ordre [но так как будут очень довольны, если я буду не в Михайловском, то я и ожидаю, чтобы мне на то было дано приказание]. Да и разумеется: все любящие тебя порадуются выпуску твоему из Михайловского. Ни сестра твоя, ни брат не поняли смысла этой фразы. Бедная сестра твоя только слез, а не толку добилась из твоего письма. Она целый день проплакала и в слезах поехала в Москву. На всякий случай могу тебе утвердительно сказать, что твой отец даже и не знал о письме твоей матушки к государю, и, следовательно, он во всем этом деле не причастен. Смотреть на Псков, как на ссылку, — то все же она не хуже деревни, тем более, что деревня все еще за тобою остается. Соскучишься в городе, никто тебе не запретит возвратиться в Михайловское: все и в тюрьме лучше иметь две комнаты; а главное то, что выпуск в другую комнату есть уже некоторый задаток свободы. Но главнейшее здесь в том: что ты болен, что нужна операция, что нужен хороший оператор: все это развязывается в Пскове, — зачем же затягиваешь новый узел в настоящий Гордиановский узел? Не могу понять, да вероятно, ты и сам не понимаешь, а любуешься в суматохе: тебе хочется жаловаться на судьбу, на людей, и где они тебе благоприятствуют, там ты исподтишка путаешь все, что они ни сделают. Будь доволен. Ты не на пуховиках пронежил свою молодость и не в оранжереях взрастил свои лавры! Можно выйти погреться в избу и поваляться на лежанке. Остерегись! Лихорадка бьет, бьет, воспламеняет, да кончит тем, что утомит. Уже довольно был ты в раздражительности и довольно искр вспыхнуло из этих электрических потрясений. Отдохни! Попробуй плыть по воде: ты довольно боролся с течением. Разумеется не советую плыть по воде к грязному берегу, чтобы запачкаться в тине; но в новой стезе, открываемой перед тобою, ничто не заденет совести твоей, ничто не запятнает характера. Положим, что ничто на ней и не льстит тебе, и что глаза твои разгорелись на другую стезю, более заманчивую, — но что же делать? Стоит ли барахтаться, лягаться и упрямиться, стоит ли наделать шума в околодке, чтобы поставить на своем, и добро бы еще поставить на своем, а ничуть, — чтобы только не уступить и кому же? заботливой деятельности дружбы! Перед дружбою не стыдно и поподличать, даже сладостно, в чем можно без нарушения чести, и переломить себя в угоду ей. Такие жертвоприношения не унижают души, не оставляют на ней смрадных следов, как жертвоприношения личным выгодам и суетной корысти, а напротив — возвышают ее, окуривают благовонием, которое долго отзовется. Душа должна быть тверда, но не хорошо ей и щетиниться при каждой встрече. Смотри, чтобы твоя не смотрела в поросята! Без содрогания и без уныния не могу думать о тебе, не столько о судьбе твоей, которая все-таки уляжется когда-нибудь, но о твоей внутренности, тайности! Ты можешь почерстветь в этой недоверчивости к людям, которою ты закалиться хочешь. И какое право имеешь ты на недоверчивость? разве одну неблагодарность свою! лучшие люди в России за тебя, многие из них даже деятельны за тебя; имя твое сделалось народною собственностью. Чего тебе не достает? Я знаю чего, но покорись же силе обстоятельств и времени. Ты ли один терпишь, и на тебе ли одном обрушилось бремя невзгод, сопряженных с настоящим положением не только нашим, но вообще европейским? Если приперло тебя потеснее другого, то вини свой пьедестал, который выше другого. Будем беспристрастны: не сам ли ты частью виноват в своем положении? Ты сажал цветы, не сообразясь с климатом. Мороз сделал свое, вот и все! Я не говорю, что тебе хорошо! но говорю, что могло бы быть хуже, и что будет хуже, если не станешь домогаться о лучшем и будешь перечить друзей своих. Осекая их попытки в твою пользу, кончишь тем, что и их парализуешь. Заключим: отказ твой ехать в Псков для посоветования с Мойером есть мера, противная и благоразумию, потому что она ни на чем путном не основана, и нравственности, потому что ты оказываешь неблагодарность друзьям своим и испытываешь их дружбу к тебе до нельзя, и настоящим и будущим выгодам твоим, ибо новою катастрофою запутываешь ход своей драмы и углубляешься в нее как в лес или Кюхельбекер в своих «Аргивянах», который чем более писал, тем менее знал, когда кончит. Положим, что поездка в Псков не улучшит твоего политического положения, но она улучшит твое здоровье — это положительный барыш, а в барышах будет и то, что ты уважил заботы друзей, не отвергнул, из упрямства и прихоти, милости царской и не был снова на ножах с общим желанием, о общим мнением. Наклада никакого не вижу: барыш в смете есть. В твоем положении пренебрегать ничем не должно, тем более, когда ничего не рискуешь. Я подозреваю некоторые недочеты в твоих соображениях. Ты любуешься в гонении: у нас оно, как и авторское ремесло, еще не есть почетное звание, ce n’est même pas du tout un état. Оно — звание только для немногих; для народа оно не существует. Гонение придает державную власть гонимому только там, где господствуют два раскола общественного мнения. У нас везде царствует одна православная церковь. Ты можешь быть силен у нас одною своею славою, тем, что тебя читают с удовольствием, с жадностью, но несчастие у нас не имеет силы ни на грош. Хоть будь в кандалах, то одни те же друзья, которые теперь о тебе жалеют и пекутся, одна сестра, которая и теперь о тебе плачет, понесут на сердце своем твои железа, но их звук не разбудит ни одной новой мысли в толпе, в народе, который у нас мало чуток! Твое место сиротеет у нас в дружеских беседах и в родительском доме, но в народе не имеешь ты стула, тебя ожидающего: у нас никому нет места почетного. В библиотеках отведена тебе первая полка, но мы еще не дожили до поры личного уважения. В государственном человеке уважают кресты и чины, в авторе его книги, и то еще слава Богу; но будь первый без крестов, другой без книг, их забывают и не знают. В дубовом лесу мы не друиды, а свиньи: дубам не поклоняемся, а жрем одни валяющиеся жолуди. Опозиция — у нас бесплодное и пустое ремесло во всех отношениях: она может быть домашним рукоделием про себя и в честь своих пенатов, если набожная душа отречься от нее не может, но промыслом ей быть нельзя. Она не в цене у народа. Поверь, что о тебе помнят по твоим поэмам, но об опале твоей в год и двух раз не поговорят, разумеется, кроме друзей твоих, но ты им не ею дорог. Не ты же один на черной доске у судьбы; есть тоже имена честные, но так как они не подписываются в журналах, то их давно уже нет в помине. Нет сомнения que la disgrâce ne donne pas chez nous de popularité; elle n’est que le prix des succés [немилость не дает у нас известности; она — лишь цена успехов]; какие бы ни были удачи, торговые ли, придворные, карточные, стихотворные, государственные, но все поклоняемся мы одному счастию, а благородное несчастие не имеет еще кружка своего в месяцеслове народа ребяческого, немного или много дикого и воспитанного в одних гостиных и прихожих. Ты судишь о своем положении, по расчислениям ума и сердца и, может быть, находишь людей, которые подтакивают твоим итогам, но и ты и они ошибаются. Пушкин по характеру своему, Пушкин, как блестящий пример превратностей различных, ничтожен в русском народе: за выкуп его никто не даст алтына, хотя по шести рублей и платится каждая его стихотворческая отрыжка. Мне все кажется, que vous comptez sans votre hôte, и что ты служишь чему-то, чего у нас нет. Дон-Кишот нового рода, ты снимаешь шляпу, кладешь земные поклоны и набожничаешь перед ветреною мельницею, в которой не только бога или святого, но и мельника не бывало. «Молола мельница и что жь молола? — ложь!» — Каково, вспомнил я стих Сумарокова!» (Акад. изд. Переписки, т. I, стр. 277—281).
— В начале своего ответного письма Пушкин указывает Вяземскому на до-нельзя развившийся в тогдашней журналистике обычай выступать сИ«критиками» и «антикритиками» — обычай, настолько привившийся и наскучивший читателям, что Полевой в 3-м (февральском) № своего «Московского Телеграфа», в «Обозрении Русской Литературы в 1824 году», писал: «В прошлом [1824] году критика занимала по крайней мере третью часть пространства наших Литературных журналов; но пожелаем, чтобы с 1825-м годом она переменила странное свое направление и чтобы прекратились литературные мячики, которые под именем антикритик надоедали читателям, не научая их! Мы назвали антикритики мячиками и спешим оправдаться. Представьте, что кто-нибудь написал какую-нибудь статейку и поместил ее в журнале; другой на журнальную эту статейку делает замечания; первый отвечает, оправдывается, острится, выписывает слова своего противника, опровергает их, — другой отвечает тем же, и так далее, пока антикритика или литературный мячик не превратится в камень, и тогда начинают бросать его уже не в статейку, а в самого сочинителя: вот изображение большой части журнальных переговоров прошлого года — и подобным переговорам конца не было! Часто читатели поневоле думали, что la critique souvent n’est pas une science: c’est un métier, où il faut plus de santé que d’esprit, plus de travail que de capacité, plus d’habitude que de génie [критика часто — не наука, — это ремесло, в котором более нужно здоровье, чем ум, более работа, чем способность, более привычка, чем одаренность]. Дельных, хорошо написанных критик появлялось очень немного. Повторим, что мы желаем прекращения всех журнальных распрей! Бывши в прошлом году в числе читающей публики, можем уверить всех наших журналистов, от лица читателей, что антикритические переговорки не только не возвышают журналов, не споспешествуют наукам и просвещению, но унижают достоинство писателей, которое более можно заставить уважать, отличив себя возвышенностию мыслей, беспристрастием суждений и выбором ученых занятий» (стр. 259—260). Однако, сам Полевой, в 1-й же части «Телеграфа» и даже в том же №, в котором так восставал на них, дал место нескольким антикритикам, напечатанным отдельными приложениями (№ 3, стр. 1—15, — в том числе возражение Гречу кн. В. Ф. Одоевского; далее в № 4, стр. 1—8, в № 10, стр. 1—12, — о суждениях М. А. Дмитриева о «Горе от ума»; № 13, стр. 1—64; в № 14, стр. 1—20; в № 15, стр. 1—21; в № 16, стр. 1—14 и т. д.). В указанных прибавлениях к № 13, 15 и 16 было помещено написанное Полевым пространнейшее и довольно таки скучное «Обозрение критических в автикритических статей и замечаний на Московский Телеграф, помещенных в Дамском Журнале, Вестнике Европы, Сыне Отечества, Благонамеренном, Северной Пчеле, Полярной Звезде, Северном Архиве, и писанных — Князем Шаликовым и Г-ми Бестужевым, Н. Мельгуновым. М. Дмитриевым, Булгариным, Карниолиным-Пинским, Усовым, Ершовым. А. Ф. П., Ж. К., Д. Р. К. [Гречем], — вым и проч.» 1, в котором он перебрасывался «литературными мячиками» со всеми перечисленными полемистами; из них Пушкин упоминает одного — Матвея Михайловича Карниолина-Пинского (род. 23 ноября 1796, ум. в 1866),; преподаватель Симбирской Гимназии (1816—1823), а затем учитель в семье помещика Кроткова в Москве и в Московских же Лефортовском Кадетском Корпусе и Театральной Школе, он в то же время был чиновником в Канцелярии кн. Д. В. Голицына и сотрудничал в Гречевском «Сыне Отечества», а впоследствии был видным чиновником в Министерстве Юстиции, сенатором и действ. тайным советником (о нем см. заметки Н. Христофорова и А. Томашевского в «Русск. Арх.» 1876 г., кн. II, стр. 454—460, и брошюру М. В. Аксенова: Сенатор М. М. Карниолин-Пинский. Опыт описания его жизни и деятельности, с приложением силуэта и автографа. Изд. Смол. Губ. Статист. Комитета, Смоленск. 1910). Федоров, также упомянутый Пушкиным, как полемист Булгарина, — Борис Михайлович, бездарный стихотворец и литератор, известный по эпиграмме на него Дельвига или Соболевского:
Федорова Борьки
Мадригалы горьки,
Эпиграммы сладки,
А доносы гадки.
(К. Грот, Пушкинский Лицей. С.-Пб. 1911, стр. 197, примеч.). Впоследствии Федоров (род. 1794, ум. 1875) сделался, несколькими месяцами позже Пушкина, сочленом его по Российской Академии, а по закрытиь ее был Почетным членом Отделения Русского языка и словесности Академии Наук. В ж. «Русский Библиофил» 1911 г. (№ 5) В. В. Майков опубликовал краткие выдержки из дневника Б. М. Федорова за 1827 и 1828 гг., а именно те места из него, в которых упоминается Пушкин; с ним Федоров в эти годы неоднократно встречался у Карамзиных, в Летнем саду, да и сам бывал у поэта. Возможно, что против Федорова направлена эпиграмма Пушкина «Русскому Геснеру» (см. «Книга и Революция» 1922, № 7 (19), стр. 48).
— Пушкин, жаловавшийся Бестужеву на отсутствие у нас критики (см. в письме б 148), очень метко определил сущность приемов полемики большинства своих современников-писателей выражением «Сам съешь» и склонен был только кн. Вяземского выделять из общей массы полемистов (см., напр., выше, в письмах №№ 144, 167). Пять лет спустя, в 1830 г., по поводу своего стихотворения «Собрание насекомых», Пушкин писал в черновых набросках: «Сам съешь» 1. Сим выражением в энергическом наречии нашего народа заменяется более учтивое, но столь же затейливое выражение: обратите это на себя. То и другое употребляется нецеремонными людьми, которые пользуютсЧ удачно шутками и колкостями своих же противников. «Сам съешь» есть ныне главная пружина нашей журнальной полемики. — Является колкое стихотворение, в коем сказано, что Феб, усадив было такого-то, велел его после вывести лакею, за дурной тон и заносчивость, нестерпимую в хорошем обществе, — и тотчас в ответ явилась эпиграмма, где то же самое пересказано немного похуже с надписью: сам съешь. — Поэту вздумалось описать любопытное собрание букашек. — «Сам ты букашка», закричали бойкие журналы: «и стихи-то твои букашки, и друзья-то твои букашки. Сам съешь» и т. д. Ср. еще эпиграмму Пушкина (1825 г.): «Совет» (см. письмо № 188).
— Милость Царская — разрешение Пушкину приехать во Псков для лечения аневризма.
— «Ultima ratio libertatis» по-латыни значит: «последний довод в пользу освобождения», «последний довод в пользу свободы».
— О Мойере и о проекте его приезда во Псков для операции Пушкину см. выше, в письме З 160 и в объяснениях, стр. 474—476. 6 октября Пушкин возражал и Жуковскому почти в тех же выражениях: «Мойера не хочу, решительно. Ты пишешь; прими его как меня. Мудрено. Я не довольно богат, чтобы выписывать себе славных операторов, а даром лечиться не намерен. — Он не ты. Конечно, я с радостью и благодарностью дал бы тебе срезать не только стоновую жилу, но и голову; от тебя благодеяние мне не тяжело — а от другого не хочу. Будь он тебе расприятель, будь он сын Карамзина» (см. ниже, в письме № 183).
— О присылке «Жизни Железного Колпака» Пушкин просил Жуковского в письме от 17 августа (см. выше, № 172, и в объяснениях, стр. 494).
— Ксенофонт А. Полевой из бесед с Пушкиным вынес убеждение, что «историограф был для него не только великий писатель, но и мудрец, — человек высокий, как выразился он. Когда он писал своего Бориса Годунова, Карамзин, услышав о том, спрашивал поэта, не надобно ли ему для нового его создания каких-нибудь сведений и подробностей из истории избранной им эпохи, и вызывался доставить все, что может. Пушкин отвечалЌ что он имеет все в «Истории Государства Российского», великом создании великого историка, которому обязан и идеею нового своего творения. Эту же мысль выразил Пушкин и в лапидарном посвящении Бориса Годунова памяти историографа» (Записки Кс. А. Полевого, С.-Пб. 1888, стр. 278).
— О «цветном», т.-е. красном колпаке своем, как символе революционного настроения, писал Пушкин и позже, в послании к В. С. Филимонову при получении поэмы его: «Дурацкой Колпак» и в ответ на его, Филимонова, четверостишие:
.... старый мой колпак изношен,
Хоть и любил его поэт;
Он поневоле мной заброшен;
Не в моде нынче красный цвет ....
—2-я часть трагедии — «Бориса Годунова».
— О сходстве Марины Мнишек, какою она вырисовалась в представлении поэта, с Екатериною Николаевною Орловою, рожд. Раевскою (см. выше, стр. 215), Пушкин говорил и в письме к кн. Вяземскому от начала октября (см. ниже, № 185), характеризуя действующих лиц своей драмы: «Юродивый мой, — малой презабавной; на Марину у тебя <.......>— ибо она полька и собою преизрядна (в роде К. Орловой, сказывал это я тебе?). Прочие также очень милы, кроме капитана Маржерета»..... Акад. И. Н. Жданов одним из доказательств в пользу того мнения, что Пушкин в разработке многих вопросовт«Годунова» шел совершенно самостоятельно и независимо от Карамзина, приводит и трактовку Пушкиным Марины: в то время, как у историографа она представлена «юной прелестницей» и, как и отец ее, — «честолюбивой и ветреной», легко поддавшейся на страстные изъявления Лжедмитрия, — Пушкин нарисовал Марину «совсем не похожею на эту ветреную прелестницу Карамзина. Не Самозванец кружит голову Пушкинской Марине: Марина вскружила голову Самозванцу, она умела вырвать у него признание в обмане, она же заставила его забыть это признание» и т. д. (Сочинения, т. II, С.-Пб. 1907, стр. 113—114).
— Замечание Карамзина о характере Бориса см. выше, стр. 494, в объяснениях к № 172. Как известно, Пушкин посвятил свою трагедию «Драгоценной для Россиян памяти Карамзина».
— По поводу слов Пушкина об отсутствии у него особенного плана «Бориса Годунова» и ссылки его на Х и XI томы «Истории Государства Российского», которыми он так восхищался (ср. в письме № 172, к Жуковскому), — П. О. Морозов замечает: «Указывая, таким образом, на свою зависимость от Карамзина, Пушкин, очевидно, хотел сохранить за собою полную свободу в обработке трагедии» (Соч., изд. Академии Наук, IV, примеч., стр. 121).
— Статья Александра Алексеевича Муханова: «Отрывки Г-жи Сталь о Финляндии, с замечаниями», из книги «Les dix années d’exil», была помещена в «Сыне Отечества» 1825 г., № 10 (от 15 мая), стр. 148—157, с подписью «А. М-въ» и с датою: «С.-Петербург. 20 Апреля 1825». Она вызвала резкое возражение Пушкина: «О Г-же Сталь и о Г. А. М-ве», напечатанное в № 12 «Московского Телеграфа» 1825 г., с подписью: «Ст. Ар.» (см. еще в письме № 153 и стр. 465). «Из всех сочинений Г-жи Сталь», писал-Пушкин: «книга Десятилетнее изгнание должна была преимущественно обратить на себя внимание Русских. Взгляд быстрый и проницательный, замечания, разительные по своей новости и истине, благодарность и доброжелательство, водившие пером сочинительницы, — все приносит честь уму и чувствам необыкновенной женщины. Вот что сказано об ней в одной рукописи; «Читая ее книгу Dix ans d’exil, можно видеть ясно, что, тронутая ласковым приемом Русских Бояр, она не высказала всего, что бросалось ей в глаза. 1 Не смею в том укорять красноречивую благородную чужеземку, которая первая отдала полную справедливость Русскому народу, вечному предмету невежественной клеветы писателей иностранных». Эта снисходительность, которую не смеет порицать автор рукописи, именно и составляет главную прелесть той части книги, которая посвящена описанию нашего отечества. Г-жа Сталь оставила Россию, как священное убежище, как семейство, в которое она была принята с доверенностью и радушием. Исполняя долг благородного сердца, она говорит о нас с уважением и скромностью, с полнотою душевною хвалит, порицает осторожно, не выносит сора из избы. Будем же и мы благодарны знаменитой гостье нашей: почтим ее славную память, как она почтила гостеприимство наше....». Свою отповедь Муханову Пушкин заканчивал советом: «Уважен хочешь быть, — умей других уважить», и статью Муханова называл «журнальной статейкой не весьма острой и весьма неприличной». Статья Муханова вызвала также возражение со стороны «Дамского Журнала» и «Московского Телеграфа». «Противник в Телеграфе с большим искусством нападает на легкомысленное и оскорбительное суждение твое о г-же Сталь», — писал, в свою очередь, Н. В. Путята А. А. Муханову 24 августа 1825 г. (не зная еще, кто скрылся под псевдонимом «Ст. Ар.»): «и, признаюсь откровенно, я согласен с его мнением. Не любя вообще, по какому-то предубеждению, женщин-писательниц, исключаю из этого числа г-жу Сталь, которая в сочинениях своих возвысилась над обыкновенным кругом деятельности и ума женского, обращающегося в тесной сфере наблюдений над характерами и мелочными пружинами, двигающими светское общество, и, отбросив равно приторную плаксивость и притворную любовь к природе многих из них, силою своих мыслей и глубиною чувства стала на ряду с величайшими мужами нашего века. Замечания твои насчет ложного ее понятия о Финляндии справедливы, но не надобно было слишком увлекаться негодованием» («Сборник старинных бумаг, хранящихся в музее П. И. Щукина», вып. X, стр. 418; то-же — «Русск. Арх.» 1905 г., кн. I, стр. 529—530). — Вяземский 28 августа писал Пушкину по поводу его статьи; «Ты Сталью отделал моего приятеля, а может быть и своего, Александра Муханова, бывшего адъютанта Закревского. Да поделом, хоть мне его и жаль», а 16 октября, отвечая на слова Пушкина в настоящем письме, говорил: «Муханов анти-Стальский — не Раевского, а Закревского адъютант, не большой рыжик, а маленький рыжик»(Акад. изд. Переписки, т. I, стр. 305). Адъютантом у генерала Н. Н. Раевского в Киеве был Петр Александрович Муханов (см. выше, в объяснениях, стр. 403—404); Александр же Алексеевич Муханов (род. 2 октября 1800, ум. 20 августа 1834) начал службу в 1819 г. подпрапорщиком Измайловского полка, затем был корнетом Оренбургского уланского (с 1820) и л.-гв. Уланского (с 19 июля 1822) полков, 11 октября 1823 г. был назначен адъютантом к Финляндскому генерал-губернатору А. А. Закревскому, в июне 1825 г. произведен был в поручики и переведен в 29 егерьский полк; затем был адъютантом (и 13 мая 1826 г.) у главнокомандующего 2-й армией гр. П. X. Витгенштейна, с 1 апреля 1828 г. служил в Семеновском полку, участвовал в Турецкой кампании 1828—1829 г.г., наконец состоял, в чине полковника и в звании камергера, при Московском Главном Архиве Министерства Иностранных Дел; скончался, будучи женихом известной своим умом и красотою Авроры Карловны Шернваль (впоследствии вышедшей за П. Н. Демидова и за А. Н. Карамзина). Муханов был человек, по словам П. И. Бартенева, «замечательных дарований» («Русск. Арх.» 1867 г., ст. 206), а Вяземский называет его общим своим и Пушкина приятелем (Сочинения, т. I, стр. 321; письма Вяземского к Муханову см. в «Русск. Арх.» 1905 г., № 2); он был также хорошо знаком с Дельвигом, Кюхельбекером, Боратынским, дружил с Н. В. Путятою (его письма к Муханову — в «Русск. Арх.» 1905 г., № 3), Хомяковым, который «вспоминал о нем, как об одном из лучших товарищей своей молодости» («Русск. Арх.» 1895 г., кн. III, стр. 125). Кн. П. А. Вяземский также считал M-me Slaël «своею», что ясно высказал еще в 1822 г. в статье «О биографическом похвальном слове г-же Сталь-Гольстейн» [П. А. Габбе], помещенной в «Сыне Отечества» 1822 г., ч. LXXIX, № 29 (ср. Полн. Собр. соч., т. I, стр. 79—83). Об А. А. Муханове см. подробнее в книге А. А. Сиверса: «Материалы к родословию Мухановых», С.-Пб.1909, стр. 93—98, и выше, стр. 403. — Ниже, в т. II, см. записку Пушкина к брату Муханова, Владимиру, в Москве, от сентября — октября 1826 г., с приглашением приехать на чтение «Бориса Годунова», а также 3 записки к А. А. Муханову, с приглашением приехать, — от февраля 1827 г.
— Об Анти-критике Полевого см. выше, в письме № 167, и в начале объяснений к настоящему письму. Полевой тогда был горячим поклонником Пушкина; так, напр., 22 января 1826 г. он писал П. П. Свиньину: «Я не начитаюсь Пушкина! Что за прелесть! какой талант огромный!» («Русск. Стар.» 1901 г., № 5, стр. 400).
— О князе А. М. Горчакове, с которым Пушкин только что виделся у А. Н. Пещурова, см. выше, в письме № 179, и в объясн., стр. 506—507.
181. А. П. Керн (стр. 164). Впервые напечатано в Воспоминаниях А. П. Керн вт«Библ. для Чтения» 1859 г., № 4, стр. 134—135 и 140—141 (перевод) и в «Русск. Стар.» 1879 г., т. XXVI, стр. 513—516; подлинник был у М. И. Семевского; нам остался недоступен.
Перевод: «Ради бога не отсылайте г-же Осиповой письма, которое вы нашли в вашем пакете. Разве вы не видите, что оно было написано единственно для собственного вашего назидания? Оставьте его у себя — или вы нас поссорите. Я сделал шаги к примирению вас обеих, но после ваших последних опрометчивых поступков теряю надежду на успех.... Кстати, вы клянетесь мне всеми святыми, что ни с кем не кокетничаете, а между тем вы «на ты» с вашим кузеном: вы говорите ему: «я презираю твою мать», — ведь это ужасно! Следовало сказать: «Вашу мать», даже ничего не следовало говорить, потому что эта фраза произвела дьявольский эффект. Ревность в сторону, — я советую вам прервать эту переписку, — советую, как друг, истинно вам преданный, без всяких фраз и кривляний. Не постигаю, что за цель у вас кокетничать с молодым студентом (при том же не поэтом), и на таком почтительном расстоянии. Когда он был близ вас, — вы знаете, что я находил это совершенно естественным, ибо надобно же быть рассудительным. Решено, не правда ли? Никакой переписки, — и ручаюсь вам, что он оттого менее влюблен не будет. Серьезно ли вы говорите, делая вид, что одобряете мой проект? У Аннеты от этого мороз по коже пробежал, а у меня голова закружилась от радости. Но я не верю в счастье, и это весьма извинительно. Ужели вы, ангел любви, захотите убедить мою недоверчивую и увядшую душу? Но приезжайте, по крайней мере, в Псков. Это вам будет легко сделать. При одной мысли об этом сердце у меня бьется, темнеет в глазах и истома овладевает мною. Неужели и эта надежда не осуществится, как столько других!! — Перейдем к делу; прежде всего, нужен предлог: болезнь
Аннеты. Что вы об этом скажете? Или, еще лучше, не съездить ли вам в Петербург? Вы дадите мне знать об этом, да? Не обманите меня, прелестный ангел! Как я был бы вам обязан, если бы расстался с жизнью, познав счастье! Не говорите мне о восхищении: это чувство — не чувство. Говорите мне о любви: вот чего я жажду. Но главное — не говорите мне о стихах... Ваш совет писать к его величеству тронул меня, как доказательство того, что вы думали обо мне; благодарю тебя коленопреклоненно за этот совет, но последовать ему не могу. Участь моего существования должна решить судьба; я не хочу в это вмешиваться. Надежда вновь увидеть вас, прелестною и молодою, — единственная вещь, которою я дорожу. Еще раз, — не обманите меня. — 22 сентября. Михайловское. — Завтра — день рождения вашей тетушки, — стало быть, я буду в Тригорском. Ваша мысль выдать замуж Аннету, чтобы иметь у нее убежище — мысль восхитительная, но я еще не сообщал ей об ней. Отвечайте, ради бога, на главные пункты этого письма, и я поверю, что мир сто́ит еще того, чтобы в нем жить».
— Письмо Пушкина к П. А. Осиповой см. выше, № 174; Керн удержала его у себя, на что Пушкин заранее рассчитывал (см. выше, стр. 497).
— Кузен — Алексей Николаевич Вульф.
— Аннета — Анна Николаевна Вульф, уже возвратившаяся тогда в Михайловское из Риги вместе с матерью.
— Во Псков Пушкин приглашал А. П. Керн потому, что к этому времени уже сам решил туда ехать; он привел в исполнение свое решение в последних числах сентября или в первых — октября (см. письмо д 183).
— «Писать к Его Величеству» Пушкин вскоре все-таки надумал, хотя и не послал письма, набросанного лишь в черновике (см. ниже, № 186).
— Прасковья Александровна Осипова родилась 23 сентября 1781 г., — следовательно ей исполнилось 44 года.